Дорога к свету

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Стояла поздняя осень 1906 года. С момента публикации важнейших трудов Зауербруха, Микулича и Брауера прошло около двух с половиной лет. Пережив небольшой сердечный приступ и затосковав о безмятежном покое, я отправился в маленький городок на берегу Адриатического моря, тогда располагавшийся на территории Австро-Венгрии. Когда немногие местные отели и постоялые дворы опустели, я погрузился в умиротворенный быт, полезный для моего сердца.

Вечером третьего или четвертого дня, после ужина я направился на расположенный поодаль совершенно заброшенный пляж. Я прогуливался той же дорогой каждый день с момента приезда и не видел там ни единого человека.

На четвертый же день мне вдруг повстречались девушка и молодой человек. Девушка была необычайно стройна. Простое платье элегантно подчеркивало нежность ее изгибов. Спутник, ровесник ей, одетый в небрежную рубаху и штаны, походил на одного из тех рыбаков, что жили в избушках к северу от отеля на Уферштрассе. Контраст между ними бросался в глаза. Его мускулистая загорелая рука держала левую руку девушки.

Когда я подошел ближе, их походка показалась мне несколько неестественной. Молодой человек склонил к ней голову и положил свою правую руку на ее плечо, причем с бережностью и нежностью, которые совсем не сочетались с его массивной фигурой. Оба остановились. Он притянул ее к себе и долго целовал, и она отвечала на его поцелуи.

Секунду я раздумывал, стоит ли мне вернуться в гостиницу. Затем я неаккуратно задел камень, и он покатился прочь от моих ног.

Это испугало тех двоих. Первой встрепенулась девушка. Последующие события разворачивались необыкновенно быстро. Молодой человек стремительно взглянул в мою сторону. У меня были считанные секунды, чтобы разглядеть их лица, потому что с выражением ужаса на лице молодой человек подхватил девушку на руки, и оба исчезли в зарослях кустарника слева от дороги.

Но перед моими глазами все еще стояло мужское лицо, безобразное настолько, что мне сложно было представить, что между ним и этой необыкновенной красоты девушкой может быть какая-либо связь. Загадка их отношений не давала мне покоя всю дорогу домой.

Сегодня мне кажется невероятным, что в тот вечер я сразу же не понял, что было не так с этой молодой парой. Поздние вечерние часы тогда я провел за чтением профессиональной литературы и точно помню, что мне на глаза попался заголовок статьи, которая вскоре сыграла крайне важную роль. Совершенно тогда незнакомый мне врач, некто доктор Эдуард Цирм из маленького захолустного городка Ольмюца, писал о пересадке здоровой роговицы глаза на место пораженной. Я не придал статье особого значения, хотя журнал «Архив фюр Офтальмологи», в которой она была напечатана, послал мне молодой венский врач, доктор Тальштеттер, оговорившись, что я найду в нем что-то очень для себя интересное. В молодости я с бесконечным энтузиазмом и радостной надеждой, тогда мне присущими, интересовался докладами о трансплантации роговицы, но в них сообщалось лишь о непреодолимых сложностях и неудачах. Я не ожидал ничего нового от неизвестного врача. Меня увлекло чтение доклада о новом, тогда крайне ограниченном медикаментозном лечении различных сердечно-сосудистых заболеваний, поэтому все остальное я отложил в сторону.

Вечером следующего дня я снова прогуливался по пляжу. Меня подгоняло бессознательное желание снова встретить ту загадочную пару. Через десять минут моей прогулки я вдруг остановился, поскольку мне послышались приглушенные голоса, доносившиеся из-за разрушенной старой стены. Женский голос, в котором было столько же страсти, сколько и страха, произнес: «Я верю, что ты меня любишь, но все же боюсь, что однажды ты устанешь – со слепой женщиной, которая не может ничем тебе помочь, за которую тебе все придется делать, которая без тебя…»

Я ощутил жгучий стыд за мою неспособность увидеть и понять то, что давно должен был. Я пошел назад так быстро, как только мог. Достигнув бульвара и войдя в отель, я почувствовал, что быстрая ходьба пришлась моему сердцу не по нутру. Я добрался до моей комнаты и тут же улегся в постель. Но еще очень долго я думал о судьбе, которая открыла мне столь сокровенную тайну. Будучи не в состоянии уснуть, я принялся разбирать журналы, которые читал предыдущим вечером. Я бездумно пролистывал их, пока вдруг мне в руки не попал выпуск офтальмологического журнала, который до этого я небрежно отбросил. Во второй раз я наткнулся на статью доктора Эдуарда Цирма о трансплантации роговицы глаза, которую горячо рекомендовал мне доктор Тальштеттер. И теперь человеческая судьба, тайна которой открылась мне несколько часов назад, побудила меня прочесть статью Цирма. Если изложенные им факты соответствовали действительности и если с момента публикации состояние его первого пациента не изменилось, то седьмого декабря прошлого года Цирму впервые удалось осуществить пересадку роговицы и посредством хирургической операции вернуть зрение ослепшему человеку. Поденщику, глаза которого было обожжены известью, он пересадил участки роговицы ребенка, которому была необходима ампутация больного глаза. Операция прошла успешно. Ко времени написания статьи его пациент мог видеть уже около девяти месяцев. Тальштеттер оказался прав – этот опыт принадлежал к числу самых революционных, которым я только стал свидетелем за свою жизнь. Разумеется, я решил последовать в Ольмюц, до конца насладившись прелестью осенних дни на Адриатическом побережье. Приятная погода простояла там до самого конца октября. Стало холодать, и я задумался об отъезде и запланированном путешествии.

За все это время я так больше и не встретил слепую девушку и ее возлюбленного. В последние дни октября я внес моих мимолетных знакомых в импровизированный список всех прочих, которые сделали мою жизнь богаче и ярче, и проникся чувством благодарности за то, что как раз эти знакомства заставили меня прочесть статью Цирма, на которую иначе я не обратил бы никакого внимания. Отъезд я наметил на четвертое ноября.

За день до этого я подошел к ложе портье и поручил пожилому швейцару выяснить, каким отправляющимся назавтра поездом будет удобнее всего добраться до Ольмюца. Пока я отдавал распоряжения, в холл отеля вошел один из немногих постояльцев, врач из Польши по фамилии Янкович. Я с удовольствием побеседовал с ним о моем «хирургическом образе жизни». «Ольмюц, – рассмеялся он, услышав, о чем я говорил с портье. – Он-то уж точно не может быть родиной медицинских открытий».

Я рассказал ему, почему это место на карте показалось мне заманчивым. Беседуя с Янковичем, я не придал значения тому, что мой рассказ заметно насторожил портье и тот стал прислушиваться к каждому моему слову. Напротив, я продолжал разъяснять Янковичу, что, если верить журнальной статье, произошло в Ольмюце. В завершение мой собеседник пожелал мне удачной поездки.

Я направился в столовую, поел, затем поднялся в мой номер, где намеревался отдохнуть, но уже через час в дверь постучали, что изрядно удивило меня. Это был портье. Он принес мне расписание подходящих поездов. Я заключил, что должен покинуть отель уже в семь утра, и попросил его позаботиться о билетах. Ответом портье было обычное «Разумеется», но он не двинулся с места.

«У Вас есть для меня еще что-то?» – спросил я.

«Извините, да, – ответил он смущенно и взволнованно. – Господин Мирко Брадко будет Вам очень обязан, если до Вашего отъезда Вы согласитесь принять еще один визит. Господин Брадко – владелец нашего и многих других отелей. Господин Брадко живет очень уединенно. Он очень просит Вас посетить его…»

«И по какому же вопросу?» – поинтересовался я – мое удивление все возрастало, но я все еще ничего не понимал.

«Я не могу Вам этого сказать, – ответил он. – Но это очень важно. Поверьте мне: для нескольких людей от этого очень многое зависит…»

Портье усадил меня в экипаж, и через четверть часа мы подъехали к одному из находящихся поодаль белых частных домов, прячущихся за высокой стеной. На просторной лужайке перед ним меня дожидался маленький, седой, необыкновенно нервничающий человек. Это был Брадко. Портье тут же оставил нас наедине.

«Приношу тысячу извинений, – сказал Брадко по-немецки с сильным акцентом. – Я действительно готов извиниться перед Вами тысячу раз». Он узнал, что я собирался поехать в Ольмюц. И ему стало известно, что там живет один врач, который может человека, ослепшего из-за заболевания роговицы, снова сделать зрячим.

Тонкие губы выдавали в этом неловком человеке расчетливого правителя своей империи. Тем не менее они дрожали, когда он говорил со мной. «Пожалуйста, скажите, правильно ли мне доложили. Пожалуйста, назовите мне имя этого врача…»

«Конечно, с удовольствием…» – сказал я, насторожившись, но все еще не понимая, какая здесь может быть связь.

«Вы непременно поймете меня», – протараторил он. Брадко спешно подошел к столу и вернулся с фотографией в золоченой рамке. «Взгляните на это человеческое дитя, двадцать лет, Бог наградил всем, что может сделать человека счастливым».

Как только мой взгляд упал на портрет, мне все стало ясно. На фотографии во всем своем прелестном своеобразии была изображена девушка, встреченная мной на пляже, но – несмотря на очевидные попытки ретуши – с потухшим взглядом мертвых глаз.

«Так это Ваша дочь…» – произнес я, с трудом выговаривая слова.

«Да, моя дочь, – ответил он. – Теперь Вы понимаете, что я намереваюсь сделать? Она ослепла, когда ей было шесть. Во время строительства одного из моих домов она играла на стройплощадке. Там гасили известь, и брызги попали ей в оба глаза. Рабочие сделали самое ужасное, что только можно было сделать. Они промыли ее глаза водой. Тогда до ближайшего врача нужно было ехать целый час поездом. Когда он пришел, уже вечером, было слишком поздно. Роговица обоих глаз была выжжена. С тех пор Аня ничего не видит, только слабый мерцающий свет – днем. Я разузнал обо всех доступных способах лечения. Я был в Вене, Берлине, Париже, Утрехте и Лондоне. Все было напрасно, тщетно». «Пожалуйста, – продолжал он, – скажите, что все произнесенное Вами сегодня днем в присутствии моего портье – правда. Действительно ли врачу в Ольмюце удалось заменить поврежденную роговицу здоровой? Я еще ничего не говорил моей дочери. Если же Вы уверены в том, что говорили, я не буду терять ни часа. Я отправлюсь в Ольмюц завтрашним же утром…»

«Это правда, – подтвердил я. – Одному до недавнего времени мне незнакомому хирургу в Ольмюце, доктору Цирму, удалось вылечить слепоту, произведя трансплантацию. По крайней мере, так говорится в научной публикации. Но подробностей я не знаю. Я направляюсь в Ольмюц как раз за ними. Больше я ничего не могу Вам сообщить… Я был бы рад информировать Вас обо всем, что мне доведется узнать. Насколько я мог понять из находящейся в моем распоряжении статьи, – продолжал я, – операция эффективна не при любых повреждениях роговицы. Прежде всего, следует установить…» Он не дал мне договорить.

«Вы ведь врач, – с надеждой в голосе проговорил он. – Не могли бы Вы взглянуть на глаза Ани? Я храню заключения всех офтальмологов. Прошу вас, скажите, сможет ли моя дочь…» Он не окончил предложения и поспешил к дверям, не выслушав моих возражений – ведь я не был офтальмологом и не владел никакими диагностическими методами. Он исчез в глубине коридора. Я слышал, как он позвал: «Аня… Аня… скорей иди сюда!»

Он завел девушку в комнату. Впервые я увидел ее лицо в непосредственной близости – при свете дня. Оно было так выразительно и прекрасно, что мертвое выражение глаз на этом лице наполнило меня негодованием, отрицанием нелепой судьбы – эмоциями, которые я уже раз ощутил, впервые встретив Эстер Кэбот.

«Аня… – сказал Брадко, глотая воздух. – Здесь стоит доктор Хартман, постоялец нашего отеля у моря. Он врач. Доктор Хартман хотел бы взглянуть на твои глаза…»

Еще когда он говорил, лицо девушки налилось краской, будто бы одно только упоминание о медицинском обследовании вызывало у нее судорожное противление. Она ничего не ответила и продолжила стоять, не двигаясь. Она не выражала никакого участия, когда я попытался аккуратно повернуть ее голову так, чтобы ее глаза находились против моих. Я подумал о страстных объятиях, которые мне довелось наблюдать, – они очень противоречили ее теперешнему подчеркнутому равнодушию. Когда я опустил руки с ее лица, ее губы приоткрылись: «Теперь я могу идти?», – спросила она.

«Да, дитя, да…» – сказал Брадко подавленно. Я бегло и искоса взглянул на его лицо и заметил, что и его что-то гложет, что-то, что он пытается скрыть. Под руку с Брадко девушка быстрыми шагами покинула комнату. Когда Брадко вернулся, он выглядел еще более взволнованным. В почти что экстатическом порыве он попросил меня извинить его дочь за это поведение. Он объяснил, что и я бы проникся неприятием ко всем новым медицинским изысканиям после стольких тщетных поездок от врача к врачу. Его объяснения я не счел удовлетворительными и проясняющими что-либо, и мне, полагаю, не нужно объяснять, почему.

Быстро бормоча что-то, Брадко вынул из ящика письменного стола различные бумаги и дрожащими руками разложил их передо мной. Это были медицинские заключения профессоров Лебера из Лейпцига и Шнеллена из Утрехта, считавшихся ведущими врачами-офтальмологами. О роговице обоих глаз они высказывались как о «помутневшей до состояния матового стекла или даже полностью утратившей прозрачность вследствие сильного химического ожога». Передня камера, радужная оболочка и хрусталик не были повреждены. Я вспомнил, что в своей статье доктор Цирм писал о сходной клинической картине его пациента и описывал такое сочетание симптомов как благоприятное для операции.

Я попытался успокоить Брадко. Я сказал ему, что заключения Шнеллена достаточно и что, по моему мнению, все условия для успешной операции соблюдены. Но мне пришлось повторить мою просьбу воздержаться от необдуманной поездки.

«Но когда Вы сможете написать мне? Только представьте себе, в каком состоянии мне придется дожидаться Вашего письма».

Я постарался разъяснить ему, что никогда до этого не был в Ольмюце и не мог предсказать, сколько времени потребуется для наведения справок. Я пообещал ему только, что не забуду о нем и его дочери…

Наконец Брадко взял себя в руки. Он позвонил в колокольчик, и появился портье, которому было велено доставить меня обратно в отель. Я нарочно сел рядом с ним. Когда мы подъезжали к отелю, я спросил, возможно ли устроить встречу с дочерью Брадко без присутствия его самого.

Портье посмотрел на меня удивленно и одновременно напугано. «С какой целью?» – спросил он после некоторых колебаний.

Я объяснил, что, возможно, без отца девушка уже не будет так молчалива и сдержанна, что тогда бросилось мне в глаза.

Портье отвернулся. «Вы не хотите отвечать мне?» – поинтересовался я. Но портье отозвался: «Пожалуйста, оставьте мне право не отвечать на Ваш вопрос». От него нельзя было добиться ничего больше.

Около пяти часов я упаковал последние мои документы и еще раз внимательно перечитал статью Цирма. Из нее следовало, что случай Ани Брадко во многом походил на случай прооперированного Цирмом больного. Все это время меня не покидала мысль, что, если бы мне удалось хоть раз наедине поговорить с девушкой, я был бы посвящен в некую тайну. Поведение портье только укрепило мою уверенность в том.

Около шести часов мне вдруг захотелось снова совершить прогулку по той части пляжа, где я встретил Аню и ее спутника. В сумерках я медленно пошел вдоль по улице и хотел уже свернуть к берегу, как услышал позади звук торопливых шагов.

Я остановился, повернул голову, и тут же передо мной предстало расплывчатое молодое лицо с отталкивающими, безобразными чертами. Это был тот парень, спутник Ани.

«Не Вы ли доктор Хартман?» – проговорил он на хорошем немецком.

«Да, – ответил я. – А Вы, наверное, друг той слепой девушки из дома на холме?»

«Да, – подтвердил он, тяжело дыша, – это я». Затем он буквально набросился на меня: «Это Вы хотите насильно забрать Аню отсюда. Вы хотите прооперировать ее глаза? Вы хотите сделать ее зрячей…»

«Не желаете ли Вы присесть, к примеру, вон на ту скамейку? – предложил я. – Ведь я не знаю даже Вашего имени!»

«Это не имеет отношения к делу», – выдавил он.

«Тем не менее мне было бы очень приятно познакомиться с Вами», – настоял я.

«Александр, – сказал он. – Это Вас удовлетворит? Я живу в деревне ниже по берегу. Я ничто, у меня ничего нет, и отцу моей невесты не по душе такой зять. Думаю, Вам не нужно этого объяснять. Но она моя невеста, и мы любим друг друга с тех самых пор, как были детьми – и Вы не можете так просто, за нашей спиной…»

Ему не хватало дыхания. Древняя мудрость гласит, что от влюбленных исходит свет, и в этом свете преображаются их внешние черты. Случай этого молодого человека – еще одно подтверждение тому.

«Старик не хочет, чтобы мы любили друг друга… – снова заговорил он. – Он довольно часто угрожает мне тем, что, если она хоть раз увидит меня, как он говорит, такое страшилище, все будет кончено. Я не знаю, может, Вы тоже думаете, что я уродлив? Вы тоже так думаете…? Уродство ведь тоже болезнь, – сказал он, – которая заставляет страдать. Но также учит понимать других больных. Когда мой отец был управляющим у ее отца, она уже была слепа, и я был единственным, кто играл с ней, у которого были для нее время и терпение. Так же и сейчас, и мы тем счастливы. Я чудовище, а она красавица… но мы любим друг друга, и мы счастливы. И вот появляетесь Вы. Вы хотите вернуть ей зрение и разрушить наше счастье, как и ее старик… Аня больше ничего не хочет слышать ни о каких врачах, она ничего не хочет знать о Вас. Она хочет остаться здесь – рядом со мной. И когда Вы силой…»

Я позволил ему договорить и излить все, что его мучило. Он не обратил внимания на то, что я и не пытался ему перечить.

«Вы молчите, – процедил он… – Я недостаточно хорош, чтобы разговаривать со мной?»

Тем временем я овладел собой. Ошеломляющее действие столь неожиданной встречи прошло. Одновременно с этим был сброшен покров, еще днем помешавший мне взглянуть на истинные причины странного поведения Ани.

«Давайте посмотрим на ситуацию разумно, – сказал я. – У меня нет совершенно никакого намерения ни похищать, ни лечить Вашу невесту. Я не являюсь офтальмологом. Мне только лишь стало известно, что одному глазному врачу из Ольмюца в Моравии впервые удалось излечить пациента от слепоты, сходной с той, от которой страдает Ваша невеста. Я всего только собираюсь в Ольмюц, чтобы выяснить, правда ли это и может ли попытка вернуть Вашей невесте зрение иметь успех».

Но мои увещевания не успокоили его. «Но ведь если может, – вскричал он, – Вы хотите увезти ее в это чужое место и заставить ее прозреть. Вот чего Вы хотите, вот чего вы все хотите!»

«Значит, Вы не хотите – перебил я, – чтобы Ваша невеста снова могла видеть. Значит, Вы намерены препятствовать тому, чтобы в ее глазах снова появился блеск…?»

Дыхание его участилось и стало шумным: «Да что Вы такое говорите, – прокричал он. – Как Вы можете говорить так! Я не хочу, чтобы кто-то помешал нашей любви. Ничего больше. О, я ничего больше не хочу…»

«Нет, – сказал я. – Вы боитесь, что она разлюбит Вас, если к ней вернется зрение. Вы полагаете, что Аня оставит Вас и разрушит все, что есть между вами, если к ней вернется зрение. Вы думаете о себе. Вы обрекаете Аню на вечную слепоту. Так из любви к ней или к себе Вы так поступаете…?»

Его голос дрожал. В полумраке я разглядел, как он прижимает к глазам руки. «За что Вы так мучаете меня?» – спросил он. Мой собеседник развернулся, и я услышал, как он побежал в сторону от меня. Его шаги затерялись в темноте, но я прислушивался, пока вдалеке не затихли последние звуки. Я решил вернуться в отель. Меня тяготило ощущение, что невольно я оказался в роли посланника судьбы, который завязал узлы на и без того перепутанных нитях человеческих жизней. Мне захотелось выбраться из-под этой сети. Но вдруг перед моими глазами возник печальный образ влюбленной девушки, на который было больно смотреть. Я видел этого парня, влюбленного и отчаявшегося. И я чувствовал, что не могу переступить через кольцо этих судеб.

Четыре дня спустя я поднялся на второй этаж скромной ольмюцкой больницы и по стрелке свернул к офтальмологическому отделению.

На тот момент Цирму было сорок четыре года. Он родился в Вене, был учеником, а затем ассистентом в Венской офтальмологической клинике. Это был человек с необыкновенно густыми и пышными черными волосами и такой же бородой, которые обрамляли его лицо. Будничность уездной жизни наложила отпечаток на его внешность. Но внутри еще не потухла искра азартного стремления к новым научным открытиям, которое вело его и тех остальных, кому посчастливилось работать в прославленных городах – очагах научного знания.

Но цель моего визита в Ольмюц была иной. Мое любопытство достигло того предела, когда я уже не мог с самого начала не обратиться к Цирму с вопросом, который мог прозвучать для него оскорбительно, поскольку красноречиво заявлял о моих сомнениях. Я спросил, видит ли еще прооперированный им больной.

В ответ мне прозвучало восторженное «Да!» С настойчивостью и уверенностью он заявил, что, по его мнению, слепота отступила надолго. Прежде ему пришлось пережить столько неудач, что эта успешная операция долгое время казалась ему случайностью или чудом, которое может раствориться в воздухе в следующую секунду. Но оно не исчезло. Он позволил мне самому взглянуть на его пациента.

Цирм предложил мне присесть на его стул у окна, из которого открывался вид на кривые улочки Ольмюца. «Я не знаю, – сказал он, – была ли у Вас, как у студента или молодого врача, мечта о достижении какой-либо цели. Меня с первых дней учебы завораживала возможность хирургическим путем заменить здоровой роговицей ту, которая утратила прозрачность из-за химического ожога, трахомы или кератита. Тогда мне в руки попал номер «Анналов Байера». Возможно, Вы знаете этот старый журнал. Это был номер, выпущенный в самом начале прошлого столетия, может быть, в 1820 году. Он содержал статью Франца Райзингера, тогда профессора хирургии и офтальмологии в Бонне. Он писал о судьбе тех, кто ослеп по вине заболеваний роговицы, имея в остальном совершенно здоровые глаза. Особое впечатление на меня произвела его фраза: «Недовольный ограниченными возможностями офтальмологии, я задумался о том, чтобы вернуть ослепшим по этой причине людям прозрачную роговицу, чудесное окошко, через которое душа разговаривает с внешним миром…» В действительности, изначально Райзингер намеревался сделать в помутневшей роговице отверстие, сквозь которое свет снова смог бы проникать внутрь глаза. Разумеется, он также обдумывал возможность замещения участка роговицы крошечными стеклянными окошками. Но он оставил эту идею, о чем писал: «Нельзя допускать и мысли о соседстве мертвых, неорганических, пусть даже прозрачных тел с таким нежным и чувствительным органом. Свинцовая пуля может оставаться в теле довольно долго, не давая о себе знать, но такой подвижный и легко раздражаемый орган, как человеческий глаз, ни за что не станет безнаказанно терпеть навязчивого инородного гостя. Тогда у меня возникла мысль – на место помутневшей и предварительно удаленной роговой оболочки поместить похожую, живую, прозрачную роговицу человеческого глаза… и заменой может служить только прозрачная роговица живого существа. Почти семь лет я был буквально одержим этой идеей!» Это последнее предложение Райзингера, – продолжал он, – врезалось мне в память, и его “одержимость” стала моей собственной. Сегодня уже нельзя точно установить, был ли действительно Райзингер первым, кому в голову пришла мысль о трансплантации роговицы. Один из его современников, Карл Химли, позже утверждал, что в 1813 году Райзингер как слушатель и друг посещал его дом, где вдохновился этой идеей, которая, в сущности, была его собственной. Но как сейчас можно судить об этом? К тому же, мне это кажется совершенно неважным. В любом случае, Райзингер был первым, кому в экспериментах на глазах кроликов удалось собрать практические сведения. В Лондоне он узнал, что британский хирург Астли Купер пересадил двадцатипятилетнему молодому человеку по имени Вилльям Хартфильд участок здоровой кожи руки на поврежденный большой палец. Он писал об этом: «Этот случай вдохновил меня на проведение аналогичного опыта с роговой оболочкой». Первые попытки Райзингера, предпринятые летом 1818 года, провалились. Это может показаться странным, но и их было достаточно, чтобы спровоцировать Диффенбаха, самого рискового из тогдашних хирургов, поставить такие же эксперименты. Диффенбах попытался пересадить участок роговицы на глаз петуха. Но тоже потерпел неудачу. О пересадке роговицы он отзывался как о самой смелой фантазии хирургов, и таковой она на самом деле была. Несомненно, она была даже слишком смелой для того времени, поэтому оказалась заброшена и забыта. За все время моей учебы, вплоть до 1872 года, я ни разу не встречал дальнейших упоминаний о ней. Однако, в 1853 году мюнхенский специалист Непомук Нуссбаум вернулся к идее, которая была отвергнута Райзингером много лет назад. Нуссбаум серьезно занялся пересадкой прозрачного кристалла, по форме напоминающего запонку, в роговицу глаза кролика. Другой, чуть менее известный хирург по фамилии Вебер в Дармштадте двумя годами позже предпринял тот же эксперимент на человеческом глазе. После внедрения кристалла в роговицу больной мог различать очертания предметов. Но обильные кровотечения послужили причиной преждевременного окончания эксперимента. Несколько десятков лет спустя англичанин Бейкер в очередной раз взялся за этот эксперимент. Но вскоре наступило размягчение прооперированного глаза. Также офтальмолог фон Гиппель из Гиссена, которому я обязан сведениями из ранней истории моего метода, не добился успеха в сходных экспериментах. Райзингер был прав. Невозможно разместить в живом глазу неживой предмет. Нужно вернуться к идее пересадки живой, здоровой роговицы. В этом кроется единственная возможность успеха».

Прокол хрусталика при катаракте, изображенный на римско-галльском надгробии

Цирм энергично развернулся и правой рукой указал на стену его кабинета, где висели несколько портретов, заключенных в простые рамки. Он сказал: «На них Вы можете видеть людей, которые почти тридцать лет назад буквально подняли со дна проблему, которой я теперь занимаюсь. Первый из них – англичанин Пауер. Ему также не давала покоя старая идея Райзингера. На Международном конгрессе офтальмологов 1872 года в Лондоне он рассказал, что ему удалось пересадить участок здоровой роговицы кролика на место пораженной роговицы двоих детей. Трансплантированная роговица прижилась, но вскоре по непонятным причинам полностью утратила прозрачность. Она стала такой же мутной, как остальная болезненная поверхность глаз. Пауер не терял надежды, как не терял ее Гиппель из Гиссена, который смотрит на нас со второго портрета. Гиппель попытался проделать то же с роговицей собаки. Но его ждали столь же скромные успехи, что и Пауера: она помутнела. В 1877 году Гиппель впервые рассказал о своих экспериментах, и с того самого времени он работал над проблемой несколько десятилетий. Гиппель стал автором первой подлинной техники трансплантации. Он придумал инструмент, который и я сам применял в работе в последние годы – круглый трепан, которым можно вынуть круглый участок роговицы из больного глаза и точно такой же по размеру участок – из здорового, чтобы совместить его с первым отверстием. Гиппеля не оставляло намерение отыскать замену роговице человека у животных. От экспериментов с роговой оболочкой собак он перешел к экспериментам с роговой оболочкой кроликов. Приблизительной восемнадцать лет назад он провел успешную операцию на глазах семнадцатилетней девушки Катарины Шефер из Кассельбаха в Гессене. Он пересадил ей роговицу кролика, которая оставалась прозрачной несколько месяцев, ненадолго подарив пациентке зрение. Но и тогда она помутнела слишком быстро. Гиппель пошел неправильным путем. Тем временем другой ученый ступил на верную, по моему убеждению, дорогу. Видите вон там…»

Цирм снова поднял руку, которая была слишком массивна для человека его профессии, и указал на третий портрет.

«Здесь изображен доктор Зеллербек, – сказал он, – каким он был в 1877 году. Я вырезал эту фотографию из журнала и поместил в рамку. Зеллербек тогда работал в офтальмологическом отделении больницы Шарите в Берлине. Возможно, его имя вам знакомо…»

Я отрицательно покачал головой. Кое-что из того, что Цирм рассказывал ранее, было мне известно, но имени Зеллербека я никогда до этого не слышал.

«О Зеллербеке никому ничего не известно, – кивнул Цирм, – хотя, насколько я знаю, он был первым, кто сумел преодолеть заблуждения: он понял, что попытки пересадить человеку роговицу животного бесплодны. Тринадцатого июня 1878 года Зеллербек впервые пересадил человеку роговую оболочку человеческого глаза, поскольку к тому моменту окончательно убедился, что прижиться и долгое время функционировать сможет только родственная ткань. Он прооперировал двадцатиоднолетнего молодого человека, почти ослепшего из-за тяжелой формы конъюнктивита, распространившегося также на роговицу. Назначенное Зеллербеком медикаментозное терапевтическое лечение не помогло, и сразу после выписки из больницы врач ненадолго забыл о нем, так как в Шарите поступил ребенок с опухолью в области сетчатки. Ребенку было два года, и его больной глаз пришлось удалить. До операции оставалось совсем немного времени, когда Зеллербек вспомнил о молодом человеке, которому не смог помочь. Роговица детского глаза, который предстояло удалить, была здорова. Так как же пересадить участок роговицы детского глаза в глаз ослепшего?! Этим вопросом, по своему собственному признанию, задавался Зеллербек, когда готовился сделать решительный шаг. С помощью своего начальника, руководителя офтальмологического отделения, профессора Швайггера, ему в конце концов удалось разыскать молодого человека и привести его в клинику. И в тот самый день, тринадцатого июня, Зеллербек изъял из глаза ребенка круглый фрагмент роговицы диаметром 7 миллиметров, вырезал аналогичное отверстие в оболочке глаза слепого, поместил туда здоровую роговицу и стал ждать».

Цирм немного помолчал и продолжил: «Сегодня я знаю, что означает это ожидание. Также я знаю, в каком настроении он пребывал, когда роговица ребенка прижилась без всяких побочных симптомов и когда через четырнадцать дней после операции пациент уже мог разобрать написанное шрифтом средней величины. Попробуйте представить себя на месте Зеллербка и его пациента. В молодости я часто пытался сделать это. Он был первым, кто пересадил роговую оболочку человека, и казалось, что успех не может ускользнуть от него. Но его уже поджидало огромное разочарование. На двадцать первый день больной пожаловался на то, что уже не может видеть так же хорошо. Края пересаженной роговицы помутнели. Четыре месяца спустя все было кончено. Роговица полностью потеряла прозрачность. Случилось то же, что и в экспериментах с роговицей животных. Зеллербек оставил свою работу. А за ним и все остальные занимавшиеся схожими опытами. Так обстояли дела, когда я снова взялся за то, что забросил этот ученый…»

Цирм поднялся из кресла и принялся ходить по комнате взад и вперед. «Если бы я заявил, – проговорил он, склонив вперед массивную голову с копной черных волос, – что догадывался, каков верный путь, это было бы совершенным вздором. Я лишь полагал, что пересадка роговицы от человека к человеку должна удастся. Разумеется, в моем распоряжении были последние достижения в области антисептики и анестезии, поэтому исходные условия были абсолютно иными, чем прежде. Что касается техники, то для своих операций я избрал технику Гиппеля, по моим представлениям, лучшую».

Цирм подошел к стеклянному шкафу, открыл его и достал маленький инструмент. Он состоял из рукоятки, от нижнего конца которого начиналась буровая коронка диаметром пять миллиметров. Нижний ее конец был заточен. Она приходила в быстрое вращающееся движение от работы сходного с часовым механизма. Механизм приводился в действие нажатием кнопки, причем пальцем той же руки, в которой находился инструмент. Таким же способом он останавливался. «Это трепан Гиппеля, – сказал Цирм. – Если плавно и осторожно поместить его на поверхность глаза и запустить механизм, коронка вырежет из роговицы круглое отверстие. Основная проблема состоит в том, что предварительно следует на ощупь определить толщину роговицы. Буровая коронка не должна проникнуть в глаз глубже. Речь идет о десятых долях миллиметра. Здесь, со стороны буровой коронки помещаются подвижные ограничительные пластинки. Их функция – не допустить, чтобы глубина разреза превысила три четвертых миллиметра. Если толщина роговицы не исчерпывается этой величиной, следует запустить трепан повторно. Мне видится очень существенным, что вырезанный участок можно изъять без помощи посторонних инструментов, только посредством трепана, что делает отверстие аккуратным. После тем же трепаном из здорового глаза вырезается аналогичный участок роговицы и помещается в больной глаз. По моему убеждению, и здесь наиболее важен тот аспект, что это позволяет избежать использования других инструментов. Ведь иначе можно повредить нежную, гладкую роговую оболочку, тем самым осложнив заживление…»

Последние слова Цирм произнес очень быстро. Но теперь он замолчал и отложил инструмент в сторону. «Много лет назад, – продолжал он, – я как раз таки решил возродить идею Зеллербека. Я не придумывал ни новых методов, ни новых орудий. Я лишь с предельной тщательностью подошел к извлечению роговицы. Я избежал того, что делали все мои предшественники: они обрабатывали йодоформом и прочими сильными антисептиками отверстие в больном глазу и крохотные, тонкие участки роговицы из здорового глаза, сводя к минимуму их жизнеспособность. Но и я в течение года терпел одни только неудачи. Мне всегда приходилось очень долго ждать ампутации глаза, роговая оболочка которого была пригодна для пересадки. Меня ждало множество разочарований. Но мало-помалу я так усовершенствовал технику, что сделал возможным извлечение совершенно ровных и гладких трансплантатов. Именно тогда мне и встретился тот пациент, случай которого привел Вас сюда. Это было тридцатого августа, два года назад…»

Цирм прохаживался по комнате от стены к стене. «Фамилия моего пациента Глогар, – сказал он. – Ему было сорок пять, и он работал простым поденщиком в Барнсдорфе. Утром тридцатого августа там гасили известь, и ее брызги угодили ему в оба глаза. Его мучили сильные боли. Мы попытались извлечь частицы извести, которые пока находились под веками. Но промывание раствором нашатыря не помогло – роговица уже приобрела бело-сероватый оттенок. Случай был безнадежным. Человек должен был ослепнуть. Семнадцатого ноября он был выписан, но сохранил лишь способность различать свет и тьму. Тогда я сказал ему, что через год, когда глаза заживут, он может снова прийти на осмотр. Я надеялся, что смогу помочь ему, сделав операцию. И в конце ноября прошлого года он приехал в Ольмюц. Роговица обоих глаз полностью помутнела. Как случалось множество раз в прошлом, я отважился на операцию, которая состоялась только в декабре, поскольку только тогда нашлась здоровая донорская сетчатка. В самом начале зимы в больницу поступил одиннадцатилетний мальчик из Вюрбенталя. Несколько месяцев назад в его правый глаз попал железный осколок. Долгое время я тщетно пытался извлечь его магнитами Фолькмана. Инородное тело не удалось найти также после введения магнитов в разрез. Я вынужден был удалить глаз. Операция была спланирована так, чтобы сразу по ее окончании можно было успешно пересадить здоровую роговицу Глогару.

Седьмого декабря, – продолжал он, – оба пациента были подготовлены к операции. Несмотря на риск для старшего больного, оба находились под глубоким наркозом, что позволило мне сосредоточиться на технике. Энуклеация детского глаза прошла без осложнений. Глазное яблоко сразу после операции было помещено в теплый физиологический раствор поваренной соли. Затем я сразу же прооперировал правый глаз Глогара: трепаном Гиппеля я вырезал округлый участок роговицы диаметром пять миллиметров, изъял такой же величины участок из глаза ребенка и поместил его в отверстие. К несчастью, мне не удалось проделать все достаточно аккуратно, чтобы здоровый участок роговицы полностью соответствовал сделанному в больном глазу отверстию. Однако, подвигав его, я добился того, что он занял верное положение.

Роговица была зафиксирована полоской конъюнктивы нижнего века, протянутой через весь глаз и пришитой наверху. Затем я прооперировал левый глаз. Я вырезал еще один круглый участок здоровой роговицы из детского глаза и при помощи трепана разместил его между двух слоев марли, пропитанной физраствором поваренной соли. Затем я поручил моему ассистенту подержать их над емкостью, из которой поднимался горячий водяной пар. После я начал операцию на левом помутневшем глазу. После неудачной операции на правом глазу я работал особенно осторожно. Я погружал трепан лишь на десятую долю миллиметра за раз, пока он наконец не достиг дна роговицы и вырезанный участок не оказался в коронке трепана. Затем я закрыл отверстие здоровой роговицей, на этот раз без посторонних инструментов – только при помощи марли, на которой удерживался имплантат. Тогда мне впервые удалось правильно разместить оболочку с первого раза, не двигая ее. Мой ассистент и я почти одновременно воскликнули: «Как хорошо она подошла!» В этом случае я решил не перетягивать глаз конъюнктивой. Новую роговицу удерживали две перекрещенные нити, концы которых были зафиксированы на соединительной оболочке. И одна только повязка сверху!»

Цирм бегло взглянул на свои скрещенные на груди руки. «Уже в который раз, – сказал он, – мне пришлось дожидаться результатов. Так всегда происходит с операциями на глазах. Остается только ждать того момента, когда можно будет снять повязку. После всех пережитых разочарований я не смел питать больших надежд. Но тот факт, что имплантат роговицы удивительно органично подошел к отверстию в левом глазу, все же оставлял повод для оптимизма. Через восемь дней после операции роговица обоих глаз все еще была прозрачной и хорошо зафиксированной. Но в последующие десять дней больной стал жаловаться на боли в правом глазу. Сняв повязку, я увидел, что болезненная роговица отслоилась и образовала конус на поверхности глаза. На вершине конуса зыбко покоился участок роговицы, пересадка которого стоила мне стольких тягостных усилий. Результат операции на правой стороне был отрицательным. Мне пришлось удалить имплантат. Вы, наверное, можете себе представить, что я испытывал, снимая повязку со второго глаза. Но меня ждало огромное потрясение. Роговица на левом глазу прижилась. Она была почти полностью прозрачной. С расстояния трех с половиной метров Глогар определял, сколько ему показывали пальцев, и мог различать цифры. Но я не давал воли чувствам. Пока нельзя было сделать окончательных выводов. Но и в январе этого года ухудшений не последовало. В феврале также не возникло поводов для беспокойства. Постепенно зрение улучшалось. В центре мутной, бело-серой больной роговицы блестящим пятном чернела здоровая и прозрачная. Глогар стал самостоятельно перемещаться. Одиннадцатого марта он один отправился домой в Барнсдорф. Двадцать четвертого июля он приехал на первый осмотр. Его зрение стало еще острее. Он рассказал, что сам справляется с любой несложной сельскохозяйственной работой. Двадцать четвертого июня в отеле «Голиаф» я представил его Центральному объединению немецких врачей Моравии. Тогда со дня операции прошло уже шесть с половиной месяцев, но пересаженная роговица сохраняла абсолютную прозрачность. Такой же она остается и сейчас. Таким образом, это первый удачный опыт по пересадке роговицы человеку, позволивший на длительный срок, а может, как мне хочется верить, и навсегда избавить его от слепоты». Он остановился, чтобы сделать глубокий вдох, а затем сказал: «Разумеется, я не надеюсь, что Вы так просто поверите в мой рассказ. Более того, я намерен познакомить Вас с моим пациентом. Специально для Вас я вызвал его в Ольмюц. Не желаете ли Вы увидеться с ним прямо сейчас?»

Я кивнул, и он распахнул дверь своего кабинета. Мой взгляд упал на невысокого, худого, скромно одетого человека, ожидавшего в приемной. Деталью его облика, о которой он, как казалось, особенно заботился, были необычайно пышные закрученные усы, очевидно, сохранившиеся еще со времен военной службы.

«Очень хорошо, что Вы приехали, Глогар, – проговорил Цирм, протягивая своему пациенту руку. – Как вы поживаете?»

«Очень хорошо, господин доктор», – ответил Глогар с нескрываемым восхищением и преданностью хирургу, ставшим для него богом, даровавшим свет.

Когда Цирм представил меня, Глогар неохотно и боязливо пожал мою руку. После мы проследовали в рабочий кабинет, где висели таблицы для проверки зрения, и Цирм продемонстрировал мне, насколько хорошо видел человек, еще год назад считавшийся слепым, и как расширялось поле его зрения. Отпустив Глогара, он на секунду задержал на мне свой полный ожидания взгляд.

«Я знаю, – сказал он, – из единственного удачного опыта нельзя заключить, что теперь можно беспрепятственно пересаживать роговицу. Впереди, без сомнения, еще много ошибок и неудач. Но сегодня я абсолютно уверен, что эта операция может быть успешной и что по истечении нескольких лет многие смогут ее повторить, хотя она и останется проблематичной. Но все же мы должны обратить внимание на два решающих фактора, не говоря уже об очевидной технической тонкости. Оба они касаются питания пересаживаемого участка роговицы. Из опыта всех предыдущих операций следует: если имплантированая роговица мутнеет и теряет прозрачность, то только потому, что она не получила должного питания и увлажнения. Сами по себе потребности пересаженной роговицы в питании минимальны. В пользу этого утверждения говорит тот факт, что в многочисленных случаях имплантаты сохраняли прозрачность некоторое время. Они, так сказать, существовали сами по себе и не нуждались в каких-либо ресурсах своего нового окружения. Но, истощив свои резервы, они погибали. Так, трансплантация имеет смысл лишь там, где вся поврежденная или пораженная роговица, несмотря на помутнение, сберегла остатки первоначальной структуры и системы питания. А именно, очень часто при химических ожогах, трахоме и кератите, никогда – при сильных нагноениях. По моему глубокому убеждению, грядущий успех зависит от выбора пациента. И как сделать правильный выбор, станет понятно из дальнейшей работы. Но и эта проблема – не последняя, какую нужно решить. Существует еще одна. Ее нельзя упускать из виду хирургу, стремящемуся к успешной трансплантации роговицы».

Поскольку Цирм долгое время задумчиво молчал, я задал вопрос: «И что же это за проблема?»

«Ах, да, – опомнился он, – проблема… Следует также очень тщательно подойти к выбору глаз, роговица которых будет пересажена. До сих пор этого не делалось. И речь идет не только о том, что донором должен быть человек. Помимо этого, глаза не должны быть подвержены заболеваниям, нарушающим систему питания. При первой завершившейся с положительным результатом операции я использовал роговую оболочку глаз ребенка. Чем младше донор, тем легче будет роговице приспособиться к измененной питательной среде. Я уверен в этом. Питание – самая высокая преграда на том пути, которым нам следует идти в будущем».

Думаю, лишь немногие люди способны не поддаться тому глубокому впечатлению, которое производит прозрение слепца и встреча с тем, кто прозрел. Даже для меня, прожившего жизнь, наполненную потрясениями и открытиями, которые порой казались чудом, знакомство с Цирмом и Алоисом Глогаром стало незабываемым звездным часом.

Вечер восьмого ноября я провел с Цирмом в отеле «Голиаф», где рассказал ему о случае слепой девушки, как и обещал Брадко.

Я показал ему заключение профессора Шнелленса из Утрехта. И Цирм согласился, что бросается в глаза сходство со случаем Глогара. У обоих причиной слепоты стал ожог гашеной известью с той лишь разницей, что у девушки процесс дегенерации роговицы продолжался несравнимо дольше. Однако Цирм выразил готовность провести трансплантацию. Но операция могла состояться при одном условии: должен был поступить больной, которому требуется ампутация глаза. Чрезвычайно сложно было сказать, когда отыщется такой пациент и когда появится материал для трансплантации.

Перед самым моим отъездом я оказался настолько тронут историей слепой девушки и ее возлюбленного, мне так хотелось стать свидетелем операции, а может, и прозрения, что я не мог оставаться в Ольмюце, не представляя, сколько продлится ожидание. Мне показалась весьма привлекательной вдруг возникшая идея отправиться в Нью-Йорк и поделиться свежими впечатлениями с Велком, который рассказывал мне о своей тщетной борьбе за трансплантацию роговицы. В письме к Брадко я сообщил только, что Цирм готов прооперировать его дочь, как только в его распоряжении окажется подходящий донорский материал. Поскольку Цирм пообещал мне своевременно связаться с Брадко, я порекомендовал последнему ждать извещения Цирма.

Через несколько дней я попрощался с Цирмом, но прежде попросил его написать мне о предстоящих трансплантациях и их результатах, а также обязательно известить меня, как скоро может состояться операция Ани Брадко. На пути в Нью-Йорк я посетил Вену и Париж, даже не подозревая, что сам тем временем стал виновником человеческой и медицинской трагедии, финал которой застанет меня на самом пике моего воодушевления, грубо столкнет с реальностью и потребует от меня терпеливости, без которой и метод пересадки роговой оболочки человеческого глаза не смог бы проделать путь от первого успеха до уверенной победы в борьбе за место в мировой офтальмологической практике.

Спустя восемь недель с моего отъезда из Ольмюца, как раз к моему прибытию в Нью-Йорк, я получил первое письмо Цирма, в котором он рассказывал, как развивались события. Всего только на третий день моего отсутствия Цирм получил телеграмму Брадко из Далмации, в которой говорилось, что он уже на пути в Ольмюц и что через два дня он будет на месте. Брадко и Аня приехали пятнадцатого ноября. Девушка была смертельно бледна, плакала и в присутствии Цирма не отвечала ни на какие вопросы отца. Отец же ни на секунду не оставлял ее одну, ходил за собственной дочерью по пятам, как за пленницей.

Цирм осмотрел Аню, она апатично позволила ему это сделать. Он упрочился во мнении, что операция возможна, но повторил, что не располагает материалом, который он мог использовать для трансплантации. Он попросил отца и дочь дождаться письма от него дома. Но Брадко всячески сопротивлялся такому предложению, будто бы боялся возвращаться домой. Он арендовал дом в Ольмюце и объяснил, что он и Аня будут оставаться в городе так долго, как этого потребуют приготовления к операции.

Через пять дней в коридоре перед дверью своего кабинета Цирм натолкнулся на молодого человека, дожидавшегося его. Из моих описаний Цирм сразу же заключил, что этот странный визитер был возлюбленным слепой девушки. К верной догадке его подтолкнул тот факт, что тот был крайне безобразен.

Оказалось, что Брадко, подобно вору, забрал Аню и ночью уехал. Тогда рыбак собрал кое-какие деньги и отправился в Ольмюц. Часть пути ему пришлось проделать в грузовом вагоне. Прибыв на место, он сразу же направился к Цирму. Прозвучавший в вечер перед моим отъездом из Далмации упрек в том, что он думал лишь о себе, что только ради себя самого любой ценой хотел помешать выздоровлению Ани, так задел его, что он заговорил об этом упреке с Цирмом. Тот попытался успокоить его. Он сказал, что пока совершенно не ясно, состоится ли операция, поскольку отсутствовал донорский глаз, роговица которого могла бы быть пересажена Ане. Услышав это, Александр исчез. Странно, но он не пытался разыскать Аню. Вместо этого двумя днями позже он снова явился к Цирму. Намерения его удивительным образом поменялись: он больше не протестовал против операции. Но его беспредельный страх потерять ее укоренил в его сознании своеобразное убеждение. Он верил, что связь между Аней и им самим будет неразрывна, если часть его тела станет частью ее. Цирм был весьма озадачен, когда он предложил пожертвовать для операции свой собственный здоровый глаз.

Он умолял Цирма ничего не рассказывать обоим Брадко о его присутствии, а упомянуть при них, что поступил подходящий больной, и затем прооперировать Аню. Сначала Цирм сопротивлялся предложению Александра, но в конце концов согласился, поскольку его глаза были здоровы и возраст относительно невелик. Конечно, такое причудливое переплетение человеческих судеб распаляло его ничуть не меньше, чем стремление к новому хирургическому опыту. Операция состоялась тремя днями позже.

По словам Цирма, он прооперировал оба глаза Ани. Операция прошла гладко. Через восемь дней правый глаз обрел способность видеть. Трансплантат начал приживаться, не внушая каких-либо опасений. На левом глазу, напротив, пересаженный участок роговицы отошел. Здесь, как и в случае Глогара, опыт не удался. Через четырнадцать дней правым глазом Аня уже могла видеть людей – не очень ясно и четко, но достаточно, чтобы различать их силуэты и узнавать по отличительным чертам. Еще через восемь дней ее зрение стало довольно резким. От радости Брадко вел себя как безумец, он рассказал Цирму историю отношений Ани и Александра, ликуя в предвкушении их конца. Он восклицал, что не дождется часа, когда Аня впервые увидит своего рыбака и познает весь ужас страшилища, которого она якобы любила. Его ненависть внушила Цирму такое отвращение, что он решил рассказать девушке о присутствии Александра и его жертве. Подготовив Аню, он хотел организовать встречу молодых людей и понять, действительно ли внешнее важнее многолетней внутренней связи. Но на следующее утро, когда Цирм намеревался привести рыбака к его возлюбленной, молодой человек исчез. Несложно было представить, что заставило его сбежать: это был страх перед решающей минутой, перемешанный с пугающим инстинктивным осознанием того, что даже величайшая жертва и величайшая благодарность редко бывают способны пробудить или заменить любовь. Цирм хотел сообщить Ане о том, что Александр также находится в Ольмюце, в то время как молодой человек дожидался бы за дверью. Врач хотел избавить ее от долгих терзаний, которые неблаготворно могли сказаться на здоровье ее глаза. Цирм был изрядно озадачен, когда в день исчезновения Александра по загадочным причинам состояние Ани ухудшилось. Уже через два дня стало заметно, что трансплантированная роговица начала мутнеть. Брадко полностью потерял самообладание, он бранил Бога и судьбу, проклинал Цирма, а с ним, видимо, и меня. В любом случае, он был столь разгорячен, что поверг Цирма в ярость, и тот бросил все факты ему в лицо. А затем спросил: отдавал ли Брадко себе отчет в том, что в те дни, когда его дочь вновь обрела зрение, грешно было видеть в этом событии только возможность разрушить ее любовь к столь жертвенному молодому человеку? Это заявление определенно привело Брадко в чувства и он заявил, что готов на любые жертвы, лишь бы сохранить способность дочери видеть. Цирм не стал писать о том потрясении, которое, должно быть, испытала девушка, как и любой другой слепой человек, прозревший, а затем снова погрузившийся во мрак. Он только дал понять, что через восемь дней рыбак появился снова, измученный и готовый предстать перед роком, который уже уберег его от собственного удара. Под гнетом отчаяния и покорности судьбе, Брадко, видимо, нашел силы примириться с обстоятельствами. Цирм подробно перечислял медицинские подробности и сообщал, что за считанные дни роговица еще более помутнела, и Аня могла различать только свет и тень. Затем наступил довольно продолжительный период стабильности. Письмо Цирма венчали такие строки: «Я не могу не признать, что мой второй опыт трансплантации роговицы от человека к человеку не удался – либо потому что я переоценил состояние питательных структур в обожженной роговице пациентки и поставил неверный диагноз, либо потому что молодой человек, глаз которого я ампутировал, был недостаточно молод, чтобы трансплантат мог прижиться. Этот случай показал, что в методе не хватает лишь точного мерила и что именно его нам и предстоит найти – уже после того, как однажды все-таки удалось обстоятельно доказать, что такая операция осуществима».

Разочарование от исхода второго эксперимента по пересадке роговицы, не говоря уже о горечи человеческой драмы, на фоне которой он был проведен, затронули меня в той же степени, что и Цирма. Необходимость терпеливо ждать и те годы, которые уже прошли в ожидании часа, когда трансплантация роговой оболочки человеческого глаза займет неколебимые позиции в хирургии, совершенно ничего не меняли: и в этом случае я был свидетелем решающего шага и сумел ближе узнать того, кто сделал этот шаг, – одинокого ученого, чье имя так легко могло затеряться в огромном мире медицины.

* * *

Последние сто лет стали для современной хирургии временем решающих побед и непревзойденных успехов, но также и судьбоносных поражений. Глава «Происшествие с кайзером», в которой описывается тщетная борьба хирургов за жизнь немецкого кронпринца Фридриха Вильгельма, больного раком гортани, – трагическое свидетельство тому. Сегодня «Всемирная империя хирургов» стала символом прогресса в медицине, и значимость и влияние ее растут по мере того, как растут достижения врачей в сражении за человеческую жизнь. В книге «История хирургии», которая стала классическим образцом медицинской летописи, Юргену Торвальду удалось сделать читателя непосредственным участником величайших и увлекательнейших событий ушедшего столетия.