УНИВЕРСИТЕТСКИЕ ГОДЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

УНИВЕРСИТЕТСКИЕ ГОДЫ

Когда д-р Карус получил должность профессора в Лейпцигском университете, ситуация изменилась. Д-р Карус побудил мечтательного юношу, который по настоянию матери записался в университет, искать контакты с другими семьями. Он надеялся таким образом разорвать отношения, существовавшие между Робертом и Агнес. В рамках этих устремлений Шуман познакомился с преподавателем музыки Фридрихом Виком и его десятилетней дочерью Кларой, которые 31 марта 1828 года давали приватный концерт в доме Карусов. Агнес продолжала быть для него обожаемой, хотя и недосягаемой возлюбленной. Шуман и позже мог поддерживать отношения с женщинами, сохраняя внутренние чувства и внешнюю дистанцию, идеализируя их; но благодаря табу, они для него становились недоступными. Только так можно понять особенно сердечные отношения к женам своих братьев.

В развитии Шумана эпизод с Агнес Карус и ее супругом был вроде терапии. Он постепенно учился вести себя по-взрослому и больше держать под контролем свои эротические чувства. Д-р Карус был для него желанной мишенью для компенсации агрессивных чувств ревности. В дневнике Шуман записал: «Старый сонный Карус… невежа Карус, трагикомичный юморист, испорченный полиметр…» Такие слова — реакция гнева, наблюдающаяся у молодых людей по отношению к тем, кто мешает в любви, выражение внутреннего душевного напряжения и конфликта. В ранних дневниках Шумана нет таких реакций, но с возрастом проявляются два способа поведения: гнев или враждебность, которые он должен держать под контролем; с одной стороны, необыкновенное самообладание Шумана, его стеснительность при разговоре, чрезвычайная доброжелательность и великодушие по отношению к людям, которые были охарактеризованы Питером Оствальдом как феномен, предполагающий внутренний сверхконтроль или блокирование агрессивного поведения. Но с другой стороны, Шуман иногда реагировал краткими, быстро проходящими вспышками гнева, которые были вызваны чувством вины или страха. Предположительно его внутренний механизм самозащиты против насилия не был таким совершенным и действенным, как он сам того желал. Гнев, вызванный таким чувством вины, был направлен иногда даже против музыки. Это говорит о том, что музыка для его чувств и фантазий была относительно надежной отдушиной. В дневнике от 5 июня 1831 года записано: «Музыка, как ты мне противна и до смерти надоела!» Такие и подобные тирады против музыки отражают его глубокий конфликт между повиновением и разрушительным гневом, с которым он боролся всю жизнь.

Несмотря на предвкушение радости студенческой жизни, которая ждала его в Лейпцигском университете, на него напала печаль от разлуки со своей малой родиной, а также с матерью. «Обреченный на существование, выброшенный в мир темноты, без опекуна, учителя, отца — вот такая у меня жизнь…», — писал он через два дня после окончания школы и незадолго до своего 18-летия школьному другу Флексигу. Из этих слов чувствуется тоска по отцу, которая время от времени посещала его, как, например, во время поездки в Италию в 1829 году, где у него было такое чувство, «как будто дух умершего преследует меня», или при посещении Цвикау, когда он просматривал публикацию своего отца и у него вдруг изменилось настроение.

Перед занятиями в университете в Лейпциге Роберт со своим другом Гисбертом Розеном совершил поездку по южной Германии, впечатления от которой он остроумно записал в свой дневник. Наряду со многими ничего не значащими деталями, там есть некоторые эротические замечания: «красивые девушки — хорошенькая хозяйка — испорченная невинность Розена — последний поцелуй, сумасшедшая жизнь — улыбающиеся девки — игра пальцами под юбками», которые соответствуют нормальному развитию сексуальности молодого человека и не дают оснований говорить о гомоэротических чувствах, как это трактуют некоторые авторы. Приехав в Лейпциг, он уже в первом письме своей матери 2 мая 1828 года выражает недовольство: «…я тоскую всем сердцем по моей тихой родине, где я родился и прожил счастливые дни на природе. К тому же во мне происходит вечная душевная борьба из-за выбора профессии: холодная юриспруденция, которая с самого начала сражает своими ледяными дефинициями, мне не может нравиться, медицину я не хочу, а теологию не могу изучать. Так вечно споря с самим собой, я напрасно ищу советчика, который мог бы сказать мне, что делать». Если он и принимал участие в обычной студенческой жизни, учился скакать верхом, фехтовать, то из-за надменности товарищей по учебе ему вскоре стала надоедать эта жизнь. Его мысли непрерывно кружили между долгом и призванием. Юриспруденция ему все больше не нравилась, в то время как тяга к музыке и поэтическому творчеству становилась все сильнее.

Уединившись в своем доме, он читал избранные книги с собственными пометками, с наслаждением проводил часы за фортепьяно, импровизируя и «фантазируя», как он выражался. И не нужно удивляться тому, что Роберт, уединяясь, постепенно попал в общественную изоляцию. Если случались иногда вечера в семье Карус или студенческие сходки умеренно либерального студенческого союза «Маркомания», то он охотнее всего долго гулял в парке Цвейнаундорфа, маленького пригорода восточнее Лейпцига, где «днями в одиночестве мог работать и сочинять стихи», как он сообщал своей матери.

В этом парке Шуман, непосредственно перед 18-летием, пережил свое «сумасшествие». Он только что прочитал «Sie?enk?s» — один из самых ужасных романов Жана Поля, в котором человеку, представившемуся мертвым, устраивают погребение. Под огромным впечатлением этих мазохистских фантазий у Шумана наступила короткая фаза душевного раздвоения и частичная потеря личности. В своем дневнике 29 мая 1828 года он записал: «У меня было впечатление, как будто я сошел с ума, и я думал, что действительно потерял его. Я действительно сумасшедший… у меня вообще нет любимого, любимой, никого больше, кто бы любил меня и кого бы я любил: но я ведь люблю…». За два дня до этого он описал в дневнике появившееся вдруг чувство страха: «Я был вчера взволнован, но не знаю отчего. Мне кажется, я однажды сойду с ума: если я иду к Карусу, у меня еще больше стучит сердце, и я бледнею. Прогулка при луне была прекрасной, но я не знал, жив ли я еще; часто бывает ощущение, как будто я мертв». Эти строки создают впечатление, что не только живые фантазии при чтении книги Жана Поля, стихи которого часто доводили его до грани безумия и вызывали состояния и раздвоенности, но и симпатии и антипатии к супружеской чете Карус были причиной его душевного разлада. Одержимость идеей сумасшествия он смог выразить гораздо позже в музыке, например, в своей песне «Музыкант» ор. 40/4 по тексту Ганса Христиана Андерсена. Без сомнения, этот короткий эпизод был для Шумана пугающим психическим переживанием, хотя и на этот раз поэтическая исповедь в дневнике снова помогла ему избавиться от диких фантазий и сильных внутренних переживаний. Кроме того, он начал больше заниматься самоиндуцированными состояниями измененного сознания, причем эти состояния он пытался описать, как «чувство гениальности или оригинальности». Он сделал открытие, что алкогольные напитки приводят в состояние эйфории — он охотно использовал выражение «опьянение», в котором его фантазии получают плавный и свободный полет. В своем эссе о «Гениальности, опьянении и оригинальности», посвященном в 1828 году новому (вместо Флексига) другу Фердинанду Вильгельму Гетте, и в котором некоторые места были написаны Шуманом в состоянии опьянения, он придавал большое значение строгому разграничению между продуктивным творческим состоянием опьянения и состоянием сильного опьянения, погружающим дух в глубокие пучины. Эти комментарии основаны на собственном опыте, который он изложил в своем дневнике: «Если я пьян и вырвал, то на другой день фантазия возвышается и парит. Во время легкого опьянения я Ничего не могу делать, лишь после него». Шуман добивался состояния «опьянения» не только с помощью алкоголя, но и никотина, и кофеина. «Большие сигары настраивают меня на высокий, поэтический лад: чем больше расслаблен мой организм, тем в большем напряжении находится дух. Черный кофе меня также опьяняет, но не по-черному». В подобном эссе он попытался показать конфликты, которые у него возникали в интимных отношениях с женщинами. Хотя он все еще тосковал по Агнес Карус, его идеализированном образе матери и сестры, в то же время поглядывал и на других хорошеньких женщин, из них некоторые «обыкновенные» девушки были, по-видимому, проститутками. Так, примерно 7-го мая 1829 года он записал в дневнике: «Отель де Полонь — портвейн — опьянение — проститутки — объятия — блаженство — моя невинность спасена смелым приемом». Все эти действия должны были способствовать тому, чтобы уравновесить внутреннее напряжение, которое постоянно менялось от повышенного жизненного тонуса до безнадежной летаргии.

К неприятным состояниям, мучившим его больше всего, относилось нарушение сна, на которое он жаловался еще в раннем детстве. В Лейпциге эта проблема обострилась. Он не только не мог заснуть, но и намеренно пытался читать и писать, чтобы бодрствовать. В состоянии парящего сознания он видел живые призрачные сны о «любимых существах с размытыми удлиненными лицами и в бледном очертании духов… физические сны — это бодрствование души, как и психическое бодрствование, является сном души», писал он 14 августа 1829 года в своем дневнике. Такие «бодрствующие сны» могли вылиться в галлюцинации, как свидетельствует запись 12-ю днями позже: однажды вечером перед сном ему явилась любимая невестка Тереза Шуман, «она стояла передо мной и нежно пела: дорогая родина». В это время он пережил кошмары, в которых во сне наблюдал себя со стороны, и которые описал на следующий день в дневнике. Итак, мы читаем 19 декабря 1829 года: «Сигара в постели и приятность — противная ночь и странный сон во сне». В таком состоянии, когда он курил сигары и пил алкоголь, могли происходить слуховые галлюцинации: «Не могу заснуть — и сигара в постели в 12 часов — вечная музыка „Готтентоттиана“», а два месяца ранее, когда он узнал о смерти Шуберта, то записал в дневник: «В 3 часа пришел домой — экзальтированная ночь и вечное трио Шуберта в ушах, — ужасные сны».

Не исключено, что сексуальные возбуждения играли в этих снах и его бессоннице не последнюю роль, как можно заключить из некоторых слов его дневника, ведь в то время во всех медицинских учебниках самоудовлетворение считалось возможной причиной душевных заболеваний. Это распространенное мнение могло усилить конфликтную ситуацию Шумана. Напротив, указание Питера Оствальда на то, что в дневнике Шумана имеются намеки на гомосексуальную склонность, кажется неубедительным. Там имеются только два замечания: «проклятая педерастия» — от 2-го марта после посещения одной таверны вместе со своим другом Иоганном Ренцем и днем позже: «…прекрасная Тереза и ревнивый Земмель — Агнес — Франциска — пышная Франциска — поцелуи — роскошная ночь с греческими снами», которых едва ли достаточно для таких ассоциаций.

В то время как Роберт чистосердечно писал матери, что изучение юриспруденции продвигается, в действительности же он все больше и больше обращался к музыке. Он написал музыку ко многим стихотворениям Юстинуса Кернера, врача, занимавшегося главным образом парапсихологией, и таким образом представил миру свои собственные композиции. В особенности он посвятил себя игре на фортепьяно, в данном случае его непреодолимо тянуло к милости педагога Фридриха Вика, хотя отношения между ними с самого начала складывались проблематично. Вик был тяжелым, честолюбивым человеком, который развивал успех собственного метода игры на фортепьяно; с последовательной строгостью и упорством он хотел продемонстрировать его всему миру на своей одаренной дочери Кларе. Шуман же, игра которого была неровной и недисциплинированной, за что он получил от Вика прозвище «сумасброд», не хотел начинать как новичок с упражнений пальцев, как ему было велено. Может быть здесь сыграло свою роль определенное соперничество с Кларой, которой было только 9 лет, и которой Вик покровительствовал больше, чем всем своим другим ученикам. Воодушевленный оживленными занятиями музыкой и новыми знакомствами с молодыми музыкантами, Шуман попытался усиленно заниматься композиторской деятельностью. Как сообщал его товарищ по учебе, с которым он вместе снимал комнату, Эмиль Флексиг, в это время Шуман представлял собой странное зрелище: он непрерывно курил сигары, одну за другой, так что дым раздражал ему глаза: он вытягивал губы так, чтобы сигара стояла вертикально вверх, при этом прищуривал глаза и корчил уморительные гримасы. К тому же он пытался насвистывать мелодию или напевать вполголоса, что с сигарой во рту создавало значительные трудности. Из всех ранних композиций Шумана необходимо отметить его концерт для фортепьяно в c-Moll, который впервые был опубликован лишь несколько лет назад, и в котором заметны характерные черты его поздних композиций — соединение закона такта с лирически изменяющимися свободными его размерами.

Таким образом, Шуману удалось компенсировать утрату социальной защиты не столько с помощью общения, сколько с помощью объединяющей силы музыки, причем, место отца занимали менторы господин Вик и доктор Карус. Но женщины у него не было, чего ему очень не хватало, потому он и искал, как и прежде, любви и признания своей матери. Тем более ему было обидно, что именно она не хотела согласиться с его желанием стать музыкантом. Поэтому не кажется неожиданным то, что уже в его лейпцигской студенческой жизни наступали периоды глубокой печали и разочарования — симптомы депрессии, наблюдавшиеся и в его дальнейшей жизни. К тому же у него появилась склонность к гипохондрическому самонаблюдению, он предпочитал также заниматься вообще психиатрическими проблемами. Отчасти это можно объяснить тем, что благодаря врачам из его собственной семьи — дед, дядя с материнской стороны и двоюродный брат по отцовской линии были врачами — его интерес к медицинским проблемам был больше, чем обычно.

В надежде на улучшение своего депрессивного состояния, благодаря смене обстановки, он решил продолжить обучение в Гейдельберге. Решающую роль в этом выборе сыграл, по-видимому, юрист, профессор Гейдельбергского университета Антон Юстус Тибаут, который был также выдающимся музыкантом. Он только что опубликовал книгу «О чистоте музыкального искусства». Но так как в это время его брат Юлиус тяжело заболел туберкулезом легких, он, по настоянию матери, должен был отложить переезд. Это дало ему возможность выступить на одном концерте в качестве пианиста: он отлично сыграл вариации «Александр» Мошелеса и первый пассаж из концерта для фортепьяно а-Moll Иоганна Непомука Гуммеля. 11 мая 1829 года он наконец смог отправиться в Гейдельберг. Здесь с распростертыми объятиями его встретил друг Гисберт Розен и уже вскоре у него было первое занятие с Тибаутом. Своей, матери он описывал жизнь в Гейдельберге в розовых красках, приправленных юмором, как, например, описание своей квартиры, из которой с правой стороны был вид на сумасшедший дом, а с левой — на католическую церковь, поэтому он не знал, должен ли он стать сумасшедшим или католиком.

Но просмотр его дневников дает совершенно другую картину., нежели изучение писем. Дневниковые записи приводят к выводу, к которому пришел также Карл Вернер, что «целые месяцы проходили почти без разрушительных самоучений, которые характеризуют годы, проведенные в Цвикау, а позже так отяготят его лейпцигскую жизнь». В действительности письма Роберта этого времени представляют собой явную попытку обмана. Из его дневника мы узнаем, что не проходило и дня, чтобы он не напивался: почти каждый день он страдал от похмелья. Очевидно он надеялся с помощью алкоголя уменьшить чувство страха и ослабить депрессивное настроение, но получалось наоборот: после очередной выпивки его состояние ухудшалось. Так, он записал 15 июня 1829 года: «Ужасный день — пиво — лодырь — похмелье в похмелье пьянки и брр!», и через несколько дней: «Собачий день — очень недоволен собой — всем другим тоже — пьян от пива», или: «Собачье воскресенье — нет сигар — расстроено пианино — плохая погода — нет денег, нет друзей, нет радости». Такие замечания, записанные в состоянии опьянения, свидетельствуют о его одиночестве и покинутости, о его тоске по человеческому общению и чувстве предательства со стороны Гисберта Розена, которое он пережил в Лейпциге с Эмилем Флексигом. Возвратившись после поездки в Карлсруэ, он еще больше принялся за спиртное, как следует из его записей: «Выпил много пива — ночные похождения и страх — шампанское — большой скандал — и я без сознания — бесконечное похмелье и страх, прежде всего моральный». Он жаловался на «безумие в груди» и после почти недельной пьянки, незадолго до своего девятнадцатилетия, в состоянии полного опьянения поджег свою постель сигарой. Все эти события показывают, что изменение места жительства ни коим образом не улучшило его состояния. Его попытка заняться самотерапией с помощью алкоголя оказалась непригодной и даже ухудшила его состояние еще и потому, что Шуману после принятия алкоголя становилось плохо, у него часто появлялась рвота.

Также поездка в Италию, на каникулах, 20 августа 1829 года, впечатления от которой он описывал в восторженных письмах домой, мало что изменила в его привычках. В дневнике мы читаем: «Роскошный скандал ночью с голыми гидами и голыми официантками». В Милане, как однажды в Гейдельбергском университете, у него был «случай с подростком», из чего П. Оствальд сделал вывод, что «Шуман имел один или может даже больше гомосексуальных контактов». Точные слова дневниковых записей от 16 сентября 1829 г. говорят об обратном: «Театр — педераст, привязавшийся ко мне, и мой внезапный уход». Из этих слов можно заключить, что он решительно отклонил настойчивость педераста. Было бы трудно представить, чтобы он так свободно писал об этих событиях. Ведь в то время гомосексуальные связи не только считались грехом, но и были наказуемы.

На обратном пути после ночной попойки в Венеции он заболел воспалением кишечника, которое сопровождалось «жутким поносом» и болями в животе: но это продолжалось только три дня. Может быть это была сальмонелла, которая измучила его так, что он чувствовал себя «как мертвый». К тому же в Мантуе при воспоминании о смерти своего отца его охватила паника: «Я вошел в дом, где снимал комнату, — сын хозяина шел мне навстречу с заплаканными глазами — люди с подозрением и сочувствием смотрели друг на друга. „Что случилось?“ — спросил я. „Мой отец умер ночью“. Брр! Как скала комната навалилась на меня, я не мог вздохнуть и взял экипаж, дух умершего как будто преследовал меня». Это событие, как он писал одному другу, вызвало «неописуемую депрессию», и в оставшиеся от каникул дни мы все время встречаем в его дневниковых записях, кроме веселых описаний путешествия, такие замечания как «противные сны» или «смертельный страх». Данная реакция показывает, что Шуман терпеть не мог путешествовать, что случалось и позже, когда он сопровождал свою жену в концертное турне. Он все время тосковал по дому, у него был страх перед воспоминаниями о печальных событиях и вообще неопределенный страх, у него тогда «кружилась голова», и ему становилось плохо.

Возвратившись в Гейдельберг, он посвятил себя игре на фортепьяно, однако Гейдельберг уже не казался ему лучшим местом, где можно совершенствоваться в технике. Поэтому он написал Фридриху Вику любезное, заискивающее письмо и заверил его, что снова охотно будет брать у него уроки. Благодаря некоторым успехам на музыкальных вечерах в Гейдельберге, укрепился в собственных глазах; очевидно, он считал себя респектабельным пианистом, как свидетельствуют критические замечания, которые к концу 1829 года он собрал в своем дневнике и озаглавил: «Собрание критических статей о моей игре на фортепьяно».

К началу 1830 года жизнь Шумана, казалось, снова колеблется между крайностями: праздничные оргии, с одной стороны, и тяжелая, напряженная работа — с другой. Наряду с записями «Ром, пунш и Рюдесхеймер» в дневнике есть замечания: «Два часа тренировал пальцы, 20 раз вариации». Они свидетельствуют о том, с каким, почти одержимым усердием он хотел усовершенствовать технику игры на фортепьяно.

Прежде всего его токкату С ор. 7 можно назвать настоящим «тренажером пальцев». Он действительно перегрузил правую руку, что подтверждает запись от 26 января 1830 года: «Мой онемевший палец». Одновременно появились знакомые беспокоящие симптомы, как «усталость, плохой сон с ужасными сновидениями о доброй, милой матери, вечные сны о родине и Юлиус с дурацкой музыкой»; и снова он надеялся заглушить этот удушающий мрак пьяными оргиями. 4 раза он записывал в свой дневник 8 февраля: «Это неделя песен моей жизни». Он шел из одной таверны в другую, и опять так напивался, что его почти в бессознательном состоянии тащили домой, и он сам говорил о «безумии». Как и в Лейпциге, здесь в его комнате всю ночь горел свет, чтобы отогнать бредовые страхи. Только какое-то необычное событие могло привести его в чувство. 1 марта он пишет: «В 5 часов просыпаюсь в ужасе, в удушающем дыму, у меня огонь, и вдруг протрезвел — счастье, потушил, ужасная ночь».

Недавно в состоянии опьянения к нему вернулись слуховые галлюцинации, которые его очень обеспокоили; 10 марта он половину ночи «слышал звон, свист, стихи». Это, неделю спустя, довело его до состояния самоубийства: «Всеобщий моральный кризис — мое упрямство и мерзость — от скуки пьян, очень пьян — тоска такая, что хочется броситься в Рейн». Самоанализ в «Приложении к Готтентоттиане» свидетельствует о том, что Шуман в этот гейдельбергский период пытался бороться с приступами самоубийства, убеждая себя в своей высокой ценности. Выдержки из следующего эссе могут объяснить это: «Шуман — юноша, которого я давно люблю и наблюдаю: Я хотел бы нарисовать душу, но я ее совсем не знаю, он ее закрыл плотной занавесью, осознанно или неосознанно, чтобы выждать зрелые годы. Не устанавливая границ человеческого величия, я бы не причислил Шумана к обыкновенным людям. Из толпы его выделяет талант во многих вещах, отличный музыкант и поэт, немузыкальный гений. Его талант музыканта я поэта на одном уровне… то, что он нравится девушкам, он знает — он рожден быть первым». Кроме этого, написанного от третьего лица, эгоцентрического изображения себя самого, как необходимой личности, а также тесная связь с матерью, которая из-за депрессивного состояния души, по его мнению, нуждалась в его поддержке, помогла ему отбросить мысль о самоубийстве.

Более глубокая, причина внутреннего конфликта в Гейдельберге заключалась, несомненно, в его превратившемся в уверенность убеждении, что борьба между сухой юриспруденцией и музыкой, как цель его жизни, решилась, наконец, в пользу последней. Воодушевленный концертом Никколо Паганини во Франкфурте, который произвел на него неизгладимое впечатление, он 30 июля 1830 года написал своей матери памятное письмо, обнажившее кризис его личности, которым он сделал решительный шаг: «…Вся моя жизнь была двадцатилетней борьбой между поэзией и прозой или назовем это борьбой между музыкой и юст… Теперь я стою на перекрестке и пугаюсь вопроса: куда? Если я последую за своим гением, то он указывает мне на искусство, и я думаю, на правильную дорогу. Будь здорова, моя дорогая мама, и не бойся». Принятие окончательного решения он предоставил Фридриху Вику и своей матери, которая его совет должна была получить в письменном виде. Она получила от Вика немного хвастливый ответ: «Я решил в течение трех лет сделать из вашего господина сына с его талантом и фантазией одного из великих исполнителей, который должен играть остроумнее и теплее, чем Мошелес и величественнее, чем Гуммель». Вик честно указал и на некоторые слабости ее сына, так что ее сомнения не были окончательно рассеяны, Несмотря на это, она предоставила Роберту окончательное решение. По этому поводу писала ему 12 августа: «Дорогой Роберт! Твое последнее письмо меня так глубоко потрясло, что я, получив его, нахожусь в подавленном состоянии. Я не буду тебя упрекать, это ни к чему не приведет. Но я не могу одобрить твои взгляды, твой образ действий. Я послала твое письмо Вику и прилагаю тебе ответ. Подумай хорошенько, в состоянии ли ты все выдержать и выполнить. Ты должен действовать самостоятельно».

План Шумана, который он изложил матери, был, очевидно, направлен на то, чтобы избавиться от своих страхов перед будущим, хотя представление о том, что после шестилетнего прилежного и терпеливого труда с хорошим педагогом он сможет помериться силами с любым пианистом, было не лишено определенной наивности и мании величия. Или он действительно не сознавал, какой будет конкуренция с тогдашними великими пианистами, такими как Феликс Мендельсон, Ференц Лист или Фредерик Шопен? Его друг доктор Карус, который был для него как отец, обратил его внимание на это, но не смог переубедить. Интересно, но о прежних сомнениях по поводу того, что его правая рука не может работать с перегрузками, он умолчал.

После путешествия сначала вверх по Рейну, наряду с небольшими композиторскими работами на своем «немом фортепьяно», он упражнялся в технике, а в середине октября 1830 года прибыл в Лейпциг, не навестив свою семью. Из письма матери от 25 октября, мы однако, узнаем, что его настроение было сначала мрачным и удрученным. Он нашел приют в доме Вика, следовательно, должен был подчиняться всем строгим домашним законам, которые были одинаковы для всех членов семьи и учеников. Наряду с уроками, он начал ежедневно тренироваться по 6–7 часов: это было, по-видимому, причиной того, что мы во время этих шести месяцев не находим записей в его дневнике. Не считая контактов с Кларой и ее братом, для которых он, со своими историями о духах и поэтическими фантазиями, был любимым собеседником, Роберт жил прямо-таки в монашеской изоляции, что способствовало развитию его депрессивного состояния. Через 4 недели после начала занятий он сообщал матери о своем душевном состоянии и иногда мизантропическом равнодушии. Это письмо содержало также намеки на самоубийство: с одной стороны, он говорил о желании застрелиться, с другой — думал о том, чтобы разыскать место, где бы царила эпидемия холеры. Этот намек кажется важным, потому что указывает на растущую склонность к ипохондрии. Невысказанный страх перед этой, в то время распространенной в некоторых местах, болезнью часто нападал на него и заполнял иногда целые страницы писем членам семьи. В ипохондрическом настроении он сообщил матери о том, что боится ослепнуть. В действительности речь шла о близорукости, которая постепенно становилась заметной и оказалась причиной его страха. Но возможно эти жалобы были направлены на то, чтобы взять медицинскую справку для освобождения от службы в гражданской гвардии, которая была введена в 1830 году в связи с революцией и обязывала каждого неженатого мужчину от 20 до 50 лет отбывать с оружием в руках срочную службу. Но пока у него было «время» до следующего дня рождения в 1831 году. Он выпросил у матери свидетельство о рождении, чтобы в крайнем случае избежать призыва, уехав в «Америку или в Тверь (Россия)», где жил его дядя.

Несколько недель спустя депрессивное состояние Шумана усилилось. 28 ноября, в день рождения матери, казалось все тучи сгустились, чтобы затмить его настроение. Он чувствовал себя очень «легко и божественно настроенным», «парящим в чистом эфире темных чувств». У него был даже план переселиться вместе с матерью в Веймар, чтобы брать уроки у Гуммеля, идея, которую отклонил мастер. Вик, узнавший о плане поменять его на более известного Гуммеля, «ради хитрой причины называться его учеником» по праву рассердился. С другой стороны, Шуман в день, когда писал письмо Гуммелю, еще раз убедился в вспыльчивом, несдержанном и жестком характере Вика. 21 августа 1831 года мы находим в дневнике описание этого неприятного случая: «Вчера я видел картину, впечатление от которой никогда не забуду. Мастер Раро (Вик) все-таки злой человек. Альвин (младший брат Клары) не так играл. „Ты злодей, злодей, и это радость, которую ты хотел доставить твоему отцу!“ Как он его швырнул на пол и таскал за волосы, дрожа и шатаясь, затем сел, чтобы отдышаться, он едва мог стоять на ногах: как мальчик умолял и просил, чтобы он дал ему скрипку, он еще сыграет, я не могу сказать. Мастер Раро, я знаю тебя, твои поступки — ничто. Это еврейское поведение: твое восхищение ничто, если не приносит в твой карман 4 гроша: твой пылающий взгляд беспокоен и следит только за кассой». Его попытка уйти от Вика, вызванная, быть может, этой сценой, показывает нам, с каким кризисом и опасностью был связан переход к музыке.

В апреле 1831 года он решил после более чем двухлетнего отсутствия навестить свою семью в Цвикау. Причиной был его брат Юлиус; его туберкулез быстро прогрессировал и следовало ожидать скорой смерти. Ввиду того, что Шуман интересовался вопросами болезни и смерти, не удивительно, что мрачное настроение, царившее в доме, передалось ему, и он по возвращении в Лейпциг постоянно следил за собой. В дневнике и письме к матери он жаловался на боли в желудке, головные боли и боли в сердце. В этом он видел признаки заболевания. В эти недели у него была первая сексуальная связь с женщиной. «Кристель», фамилия которой никогда не упоминалась в дневнике, и которую он позже назвал Харитой, очевидно входила в круг знакомых семьи Вика. Отношения Роберта и Кристель продолжались несколько лет. В его дневнике мы находим многочисленные ссылки на совместные происшествия, при этом с интимными подробностями: «Дорогой Роберт — никто тебя так не называет, как Харита. Она вчера была огонь и пламя, много пили, особенно мадеру», «Чувственное побуждение в этот день, но оно подавлено. Харита не появляется уже 9 дней», «Кристель приходила на минуту», «Харита не приходила», «Вечером пришла Харита (у нее пошла кровь)», «Харита второй раз de novo — страх и мало удовольствия».

В начале их отношений Шуман стал жаловаться на симптомы, которые доставляли ему беспокойство. Как видно из дневника, речь шла о сильной жгучей боли на конце его пениса, что Эрик Замс пытался связать с возможным заболеванием сифилисом. В медицинском заключении, записанном Шуманом в дневник, указана другая причина, а именно, разрыв френулума — надкожной пленки, который происходит от интенсивной сексуальной активности. Он сам писал о ране, которая причиняет жгучую, режущую боль, вынудившей его пойти вместе с Кристель к своему другу доктору Кристиану Глоку. Тот посоветовал обоим воздержаться от половых контактов и прописал «нарциссовые» ванночки для Шумана, которые уже прописывал Гален для лечения раздражения кожи. Доказательством правильности этого медицинского диагноза служит запись в дневнике от 14 июня 1831 года, где говорится: «Френулум съела нарциссовая вода». Вскоре боли исчезли, рана зажила, так что в дальнейшем воздержании с.15 июня не было необходимости.

Это происшествие не могло не сказаться на его психическом состоянии. Он думал, что у него появились нарушения памяти, жаловался на то, что едва может вспомнить события предшествующего дня, в то время как в детстве запоминал каждое слово, даже если оно произносилось за неделю до этого. Бросается в глаза, что Шуман в эти недели заметно отстранился от музыки и пытался снова заниматься поэзией. Он подхватил «идею поэтической биографии» Э. Т. А. Гоффмана, который был так похож на него своей двойной одаренностью — поэзией и музыкой. Однако в это время он писал в дневнике: «Музыка, как ты мне противна и надоела до смерти!».

8 июня 1831 года, в свой день рождения, он проснулся от «глубокого сна, как перед рождением», как он записал в дневнике. У него было чувство, «как-будто объективный человек хотел отделиться от субъективного, как будто я стою между духом, и плотью, между своим телом и тенью. Мой гений, Ты меня покидаешь?» В восемнадцатилетнем возрасте он был близок к состоянию шизофрении. Так появился «Флорестан-импровизатор», как один из характеров запланированной поэмы «Вундеркинд», а некоторое время спустя он запишет в дневнике: «Флорестан стал между тем моим сердечным другом: он, собственно, должен быть в истории моим Я». Выбор этого имени весьма показателен, так как Флорестан в опере Бетховена своими мужественными и решительными действиями освобождает заключенного в тюрьму Фиделио от цепей, и в дальнейшем этот вымышленный образ символизирует для Шумана сильные, боевые черты характера. Следуя его собственной характеристике, Флорестан — «Смертельный враг мещанства, гениальный бунтарь, часто стреляющий выше цели, но всегда рад сражаться в своем идеализме». 1 июля в дневнике записано: «С сегодняшнего дня в дневнике появляются совершенно новые лица, два моих лучших друга, которых я еще никогда не видел — это Флорестан и Эвсебий». Эвсебий должен представлять другую сторону его существа: робкого, с нежными чувствами и скорее сдержанного, «поэта в музыке», который в свое искусство включает восторженную любовь к людям. Образцом для этой пары близнецов был все тот же Жан Поль, который со своими братьями-близнецами Вултом и Валтом в романе «Юношеские годы» обратил внимание на двойную игру своего характера. Свое личное отношение к этим двум вымышленным фигурам Шуман сформулировал Гейнриху Дорну, у которого он в этом году «наконец начал настоящий композиторский класс», следующими словами: «Флористан и Эвсебий моя двойная натура, которую я, как Раро, охотно соединил бы в одном человеке».

Занятия у Гейнриха Дорна, который только что приехал в Лейпциг в качестве молодого дирижера и оперного композитора, начались в середине июля 1831 года и продолжались до Пасхи 1832 года. Он охарактеризовал Шумана скорее как робкого человека, который из-за игры на фортепьяно уже тогда пренебрегал литературными проектами и явно боялся публичных выступлений как пианист. В это время Шуман впервые выступил как музыкальный критик со своей знаменитой рецензией на вариации Фридриха Шопена на тему Моцарта «La ci daren la mano», в которой он словами Эвсебия воскликнул: «Снимите шляпы, господа, Гений!» Как и в своих более поздних критических статьях, он сообщал миру собственные мысли, переодевшись в двух своих воображаемых героев.

Когда Шуман вернулся после посещения смертельно больного брата Юлиуса, то долгое время жил в страхе, что сам заболел туберкулезом — мысль, которая не покажется странной, если учесть частые случаи заболевания туберкулезом в его семье. Кажется очень вероятным, что Роберт сам болел туберкулезом, но без серьезных последствий. Однако симптомы, которые он описал своему брату 5 сентября 1831 года, ничего не имели общего с туберкулезом. Кроме того, Шуман страдал в эти дни «почти детским страхом перед холерой», эпидемия которой в то время распространилась в Саксонии как последствие польско-русской войны. В экзальтированном состоянии ипохондрии он жаловался: «Мысль умереть теперь, после того как я прожил на свете 20 лет, ничего не делая кроме как тратя деньги, выводит меня из себя. Я в течение нескольких дней нахожусь в лихорадочном состоянии: тысячи планов проносятся у меня в голове, растекаются и снова появляются». Многочисленные мысли: поехать в Веймар, Аугсбург или на несколько месяцев в Италию, роились в его мозгу, но нерешительность выражалась в чувстве внутренней «расслабленности». Как раз в то время, когда его ипохондрическая нервозность достигла апогея, он увидел себя стоящим перед фактом, что из-за длительного концертного турне в Париж Клары с отцом он вскоре будет предоставлен самому себе. Эта мысль внушила ему такую неуверенность, беспокойство и страх, что в письме своему брату Юлиусу он написал, что охотнее всего «всадил бы себе пулю в голову». Что это заявление представляло собой реальную угрозу, доказывает письмо матери от 21 сентября, в котором он дает указания, как распорядиться его личным имуществом в случае его смерти. В этом завещании свое любимое фортепьяно, наследство его отца, он оставлял невестке Розалии, считая это мелочью, что свидетельствует о его чувстве отчаянии и безнадежности.