Дитя войны
Дитя войны
Когда Москва стала прифронтовым городом (а случилось это в октябре 1 941 года), одна из лабораторий Всесоюзного научно-исследовательского института экспериментальной медицины — лаборатория биохимии микробов — перебралась в подвал жилого дома. В подвал подвели воду и электроэнергию и, прорубив два запасных выхода, превратили в надежное бомбоубежище. Здесь в самое суровое время для нашей страны создавался пенициллин.
Заведовала подвальной лабораторией хрупкая черноволосая женщина — профессор Ермольева. Было ей тогда сорок четыре года.
Из-за фронтов до Москвы доходили слухи о том, что англичане и американцы получили из плесени новый лечебный препарат небывалой силы действия и уже испытали его в армейских госпиталях. Слухи, как это часто бывает, обрастали фантастическими подробностями и походили на снежный ком, катящийся с горы. На самом деле никто толком не знал, что за препарат пенициллин, из какой именно плесени он получен и как. Подобно стратегическим планам, разрабатываемым в штабах союзников, подобно новой боевой технике, создаваемой в конструкторских бюро, все связанное с пенициллином окружала завеса строжайшей секретности. Пенициллин был военной тайной. Возможно, он приравнивался к грозному оружию, способному изменить ход войны? Возможно, были и другие причины его сверхсекретности, о которых никто пока не догадывался.
На войне солдаты обычно погибали не на поле боя, а на госпитальных койках и не от ран, а от осложнений, присоединявшихся к ним: газовой гангрены, столбняка, гнойной инфекции, сепсиса... Эти неизбежные спутники войн уносили миллионы человеческих жизней, и медицина всегда была бессильна перед ними. В конце 30-х годов в фармакологическом арсенале врачей появились новые препараты — сульфаниламиды, но и они не выдержали испытания войной. Неэффективным оказался и раневой фаг, созданный в Московском институте экспериментальной медицины и испытанный самой Ермольевой в сталинградских госпиталях. Шла война, и нужны были новые лечебные препараты, такие как пенициллин, открытый союзниками.
Из-за океана в нашу страну поступали сотни тысяч тонн военного груза, отправляемого морем из США и Англии. Доставлялось немало и медикаментов, самых разнообразных, и только ни одна ампула пенициллина так и не пересекла советской границы.
Лаборатория биохимии микробов несколько лет занималась изучением лизоцима, открытого Флемингом, и бактерицидных свойств плесени. Ей-то и было поручено создать отечественный пенициллин. Сроки не оговаривались, но всем было ясно, что он необходим как можно скорее: война.
В лаборатории оставались только женщины. Все мужчины ушли на фронт: в медсанбаты, госпитали.
«Время, — любила повторять Ермольева. — Самое драгоценное сейчас для нас — время».
И чтобы не терять его, сотрудники лаборатории перешли на казарменное положение.
«У нас прекрасные условия для научных поисков, — шутила Ермольева. — Сырые подвалы — излюбленные места пребывания плесени. Любой миколог нам может позавидовать».
Раскрытые чашки Петри с питательной средой стояли повсюду. Они были улавливателями спор, летающих в воздухе. Кое-где пятна плесени покрывали кирпичные стены и сводчатые потолки.
Платиновой петлей, обожженной в пламени спиртовки, плесень переносилась на агар-агар, засеянный патогенными микробами; стрептококками, стафилококками, возбудителями газовой гангрены. Через сутки чашки Петри вынимались из термостата, и всякий раз результаты эксперимента оказывались обескураживающими: колонии микробов спокойно соседствовали с очередным штаммом плесени.
Шел 1942 год. Немцы рвались к Волге. Все туже стягивалось кольцо вокруг пылающего Сталинграда. В городе горело все — даже земля и камни. Горела сама Волга. На Кавказе, овладевая перевалами, наступали егерские дивизии. Над высочайшей вершиной Европы Эльбрусом развевались флаги со свастикой. Казалось, исход войны предрешен. Со дня на день в Берлине ждали безоговорочной капитуляции СССР...
В подвальной лаборатории второй год тщетно искали чудодейственную плесень. Уже было испытано девяносто две ее разновидности — не было нужной плесени.
Быстро наступала осень — вторая военная осень. В водостоках гремели дожди, и шум их походил на близкий стрекот крупнокалиберных пулеметов. На стенах подвала проступала холодная влага. Чадили и гасли отсыревшие фитили спиртовок. Руки зябли постоянно. Волглая одежда неприятно липла к телу. В лаборатории испытывался плесневой грибок Реnicillium crustosum. Он был найден здесь же в подвале и мало чем отличался от своих девяноста двух собратьев, испытанных ранее. Округлое пятно плесени, появившееся на агар-агаре, напоминало медную монету, покрытую зеленоватым налетом.
— Окраска этой плесени мне кажется несколько необычной, — заметила Ермольева, разглядывая чашку Петри. — Цвет патины.
— А у меня другие ассоциации, Зинаида Виссарионовна, — улыбнувшись, возразила Белезина. — Цвет изумруда.
Чашку Петри засеяли микробами и поместили на сутки в термостат. Плесень остановила рост микробных колоний. Агар-агар вокруг нее был чист. Это была первая удача, в которую никто пока в лаборатории не верил.
Держа в руках чашку, Ермольева недоверчиво покачивала головой.
— Право, уж не сон ли это?
Эксперимент повторили. В ту ночь в лаборатории никто не спал. Все с нетерпением ждали утра.
И снова агар-агар вокруг плесени оказался чист. От края плесени до ближайшей стафилококковой колонии было около двух сантиметров. Плесень Penicillium crustosum выделяла вещество, уничтожающее патогенных микробов.
— Пожалуй, вы были правы, Тамара Иосифовна,— сказала Ермольева Белезиной. — Это не патина — изумруд. Но как выделить из него пенициллин?
— Попытаемся вырастить плесень на жидкой среде, как это делал Флеминг.
Платиновой петлей грибок был перенесен в плоский сосуд с мясо-пептонным бульоном. Через трое суток всю поверхность бульона покрыла зеленовато-белая пленка. К шестому дню она изменила свою окраску и сделалась ярко-зеленой с редкими вкраплениями золотистых островков. К двенадцатому дню сосуд заполнила толстая войлочная масса со множеством золотистых капелек.
Ежедневно пипеткой брались пробы среды, на которой росла плесень. Капельки этой желтоватой жидкости помещались в желобки, вырезанные в агар-агаре, который засевался микробными культурами и помещался в термостат. Пробы, взятые на третий день, остановили рост колоний: бактерицидное вещество, содержащееся в плесени, перешло в бульон. Наибольшей бактерицидной активности среда достигла на двенадцатый день роста плесени, затем активность начала падать.
— Итак, двенадцать дней, — констатировала Ермольева, просматривая протоколы экспериментов. — Нами найдена нужная плесень, определены оптимальные сроки ее выращивания. Теперь необходимо очистить пенициллин, накапливающийся в питательной среде, от посторонних примесей. По-моему, бульон следует пропустить через фильтр Зейтца.
— Ну что ж, попробуем, — поддержала ее Белезина.
Плесень выращивалась в больших плоских сосудах — матрицах. На двенадцатый день матрицы вынимались из термостата. Жидкость из них аккуратно сливалась и профильтровывалась. Фильтрат испытывался в чашках Петри. Одна его капля останавливала рост микробных колоний. Но до клинических испытаний вещества, полученного в лаборатории, было еще очень далеко. Никто не знал, как поведет себя пенициллин-крустозин в живом организме. Сохранит ли свои бактерицидные свойства, так прекрасно проявленные на агар-агаре? Не окажется ли токсичным для живой ткани?
Заканчивался 1942 год — самый трудный год войны.
В подвальной лаборатории пенициллин испытывался на токсичность. Подопытным животным препарат вводился ежедневно. Сначала белым мышам, потом кроликам и морским свинкам. Испытания на токсичность продолжались восемьдесят дней. Пенициллин был безвреден. Ни одно из подопытных животных, получивших колоссальную дозу препарата, не погибло. Всякие случайности в столь длительном эксперименте исключались.
Попутно была найдена и новая среда, на которой хорошо росла плесень. Грибку Penicillium crustosum пришлась по вкусу глюкоза. Нужен был сахар, распределяющийся по продовольственным карточкам.
В Наркомате здравоохранения, куда обратилась Ермольева, недоумевали:
— Сахар для плесени? И это сейчас, когда каждая крупица его на особом учете? Сахар необходим раненым и детям, гибнущим от дистрофии. Вы хоть понимаете, что просите?..
— Я все понимаю... И прошу не для себя и даже не для малолетних детей своих сотрудников.
И ей все-таки удалось раздобыть мешок сахара — целых пятьдесят килограммов! Неслыханное богатство по тем временам!
Незаметно пришла весна. Вести с фронтов радовали. Выстоял Сталинград. Освобожден Кавказ. Красная Армия широко наступает.
В лаборатории продолжали испытывать пенициллин. Мышей заражали культурой стафилококка, и все они в течение сорока восьми часов погибали от сепсиса. В следующем опыте зараженным животным вводился пенициллин — и ни одна мышь не погибла. Один опыт следовал за другим — пенициллин творил чудеса.
Опыты перенесли на морских свинок. Зверькам вводили смертельные дозы возбудителя газовой гангрены. И снова удача!
В кабинете Ермольевой все чаще заводился старый патефон, и по всему подвалу плыла магическая мелодия «Сентиментального вальса». Музыка ненадолго возвращала женщин в те счастливые довоенные времена, где не было ни смертей, ни бомбежек, ни голода, ни изнуряющей восемнадцатичасовой работы в сутки, ни «похоронок» с фронта. И еще — музыка порождала надежду на скорую победу...
В Москву неслышно вступило лето и беспечно зашумело зеленой листвой, и — словно не было в мире войны! Иногда по ночам в черном небе над городом грохотал гром, но москвичам он казался то недалекой артиллерийской канонадой, то отзвуком жесточайшей битвы, докатившимся с объятой пламенем и свинцом Курской дуги.
В подвальной лаборатории ампулы с желтой жидкостью осторожно перекладывались ватой и упаковывались в картонные коробки с надписью: «Пенициллин-крустозин ВИЭМ». Никто из советских врачей еще не слышал о препарате с таким названием. Пенициллину-крустозину предстояли последние и самые серьезные испытания — клинические. Результаты, полученные при экспериментах над животными, обнадеживали, но отнюдь не рождали чувства уверенности: успех в лаборатории никогда не гарантирует успеха в клинике.
Препарат испытывался в госпитале № 5004 — так во время войны называлась Яузская городская больница, превращенная в тыловой госпиталь для тяжелораненых.
В одном из хирургических отделений госпиталя врачом-ординатором работала Анна Яковлевна Маршак. Врачебный путь доктора Маршак только-только начинался. Собственно, вся ее жизнь только начиналась, ибо было ей в то время всего лишь чуть более двадцати лет. Случилось так, что молодому врачу довелось первой испытать пенициллин-крустозин. Испытания эти не были запланированы заранее. То была попытка отчаяния, почти без веры в удачу. В угловой палате, у окна, огражденный от других раненых больничной ширмой, погибал от сепсиса девятнадцатилетний пехотный лейтенант. Ни три операции, ни многократные переливания крови, ни внутривенные введения сульфаниламидов — лучших лекарственных препаратов времен войны — не могли спасти его от смерти, и это хорошо понимал лечащий врач. Не вызывал сомнения и грозный диагноз: из крови лейтенанта высеялся стрептококк. Говорят, врачи привыкают к смертям, как к повседневности. Говорят, смерть — рабочий момент их профессии, и только. Эти рассуждения всегда казались мне и циничными, и ложными. В битве за жизнь человека никогда нет права на отступление. Сражение за жизнь продолжается, даже когда не остается никаких надежд. Так было всегда, так есть, так будет. А если врач смирился со смертью, он уже не врач...
Погруженный в забытье, свистящим шепотом умирающий звал какую-то Лиду, Кем была она ему? Утром 20 июля 1943 года доктор Маршак ввела раненому ампулу пенициллина. Через четыре часа—вторую. К вечеру температура у лейтенанта упала до тридцати восьми градусов. Он перестал бредить. Когда на другой день в окно палаты заглянуло солнце, лейтенант пришел в себя.
Инъекции пенициллина не прекращались. Прошло четыре тревожных дня. Доктор Маршак не уходила из госпиталя. Не доверяя медицинским сестрам, она сама дежурила у койки раненого.
На пятый день лейтенанта осмотрел главный хирург госпиталя.
— Надеюсь, коллега, он будет жить. Произошло чудо, хотя чудес в медицине не должно быть, — заключил он и вернул Маршак историю болезни,
— Последние несколько дней раненый ничего, кроме витаминов и препарата профессора Ермольевой, не получал.
Пожилой врач недоверчиво пожевал губами и молча вышел из палаты.
На шестой день температура у лейтенанта нормализовалась. Его кровь была стерильной, как у здорового человека.
Пенициллин выиграл первое сражение...
— Но пенициллин ли? — скептически спросил главный хирург на утренней конференции, выслушав сообщение Маршак о лечении раненого новым препаратом. — А не защитные ли резервы молодого организма, еще непознанные современной наукой? — И продекламировал: — «Есть многое на небе, на земле, что и не снилось, Горацио, твоей учености». Одна удача — еще не удача, друзья мои.
В пенициллин поверили не сразу. Он испытывался только на обреченных больных, которым ничто уже не могло помочь, и почти всегда с неизменным успехом. Десятки наблюдений, сотни...
Плесень, найденная в сыром московском подвале, возвращала людям жизнь, и само слово «пенициллин» произносилось, как заветное слово «победа». Да он и в самом деле был победой — величайшей за всю историю медицины.
В лаборатории Ермольевой поиски продолжались. Теперь химики пытались выделить пенициллин в кристаллическом виде. Это позволило бы вводить его раненым в больших дозах и ускорить лечение.
И снова пришла осень.
В кабинете Ермольевой по четвергам собирались врачи госпиталя, испытывающие пенициллин. Доктор Маршак докладывала:
— Больной Шамаев получил осколочное ранение левой голени с повреждением костей. На четвертый день произведена ампутация бедра. Внутривенные вливания стрептоцида и других веществ результата не дали. Из крови мы высеяли стафилококк. В течение шести дней больного лечили пенициллином. При посеве кровь стерильна. Температура нормальная.
Ермольева улыбнулась, поправила прядь волос, выбившихся из-под колпачка.
— Продолжайте, Анечка.
— Второй больной — Гордеев. Он горел в танке. В госпиталь поступил с диагнозом: ожоги третьей степени, Ожоговая поверхность инфицировалась. Мы применили пенициллин. Через три дня состояние больного улучшилось, и сейчас оно расценивается нами как удовлетворительное.
Это были самые счастливые дни в жизни профессора Ермольевой и ее лаборатории. Дитя войны — пенициллин легко выигрывал сражение за жизнь человека. Только в одном госпитале № 5004 он спас от неминуемой смерти более тысячи раненых, и это было только началом его триумфального шествия.
В январе 1944 года в Москву приехал Флори. До Англии дошли слухи о новом русском препарате, и Флори хотелось лично убедиться в их достоверности. Как всякий ученый, он верил только фактам. В Москву Флори привез несколько коробок пенициллина, выпускаемого в Англии.
С Ермольевой он встретился в первый же день.
— Миссис Ермольева, не скрою, что, пожалуй, главной целью моей поездки является сравнение вашего пенициллина-крустозина с нашим, полученным в Оксфорде.
— У нас нет секретов, мистер Флори, тем более от союзников. Пенициллин-крустозин испытан нами на тысяче двухстах раненых, и, как нам кажется, с успехом.
Флори недоверчиво глянул на Ермольеву.
— И это за полгода?
— К сожалению, у нас не было недостатка в раненых, обреченных на смерть, — нахмурилась Ермольева.
Флори смутился.
— Простите бестактность моего вопроса. Самые большие потери в этой войне несет ваша страна.
— К лабораторным сравнениям мы можем приступить немедленно. Вы захватили пенициллин?
Флори открыл портфель.
— Да, миссис Ермольева. Я оказался предусмотрительным.
— Вот и отлично!
Через полчаса чашки Петри, засеянные патогенными микробами, были помещены в термостат. Желобки, проделанные в агаре, заполнял пенициллин-крустозин и пенициллин, привезенный Флори. Ермольева сама опечатала дверцу термостата.
— Как вам понравилась Москва, мистер Флори? — улыбнулась она.
Флори поежился.
— Очень холодно. А город красив даже в камуфляже и в отличие от Лондона почти не разрушен. Как вам удалось сберечь его?
Ермольева ответила не сразу. Память на минуту вернула ее в Сталинград сорок второго года, к горьким испытаниям раневого фага.
— Удалось, как видите...
Результаты совместного испытания двух препаратов определялись на следующий день, Флори заметно нервничал.
Из термостата достали чашки Петри. Советский пенициллин оказался активнее оксфордского. Он подавил рост большинства микробных колоний на агар-агаре. Колонии жались к самым краям чашек. На несколько сантиметров вокруг желобков агар был чист.
Флори быстро произвел расчеты.
— Ваш препарат раза в полтора-два сильнее оксфордского. Искренне поздравляю вас, миссис Ермольева!
Ермольева шутливо отмахнулась.
— Поздравлять, очевидно, следует не меня, а природу, создавшую плесневой грибок Penicillium crustosum. Мы всего лишь нашли его.
— И тем не менее, миссис Ермольева, Оксфорд проиграл первый раунд.
— Но матч продолжается, не так ли, мистер Флори?
— Конечно!
Через несколько дней препараты испытывались в госпитале. В большой палате находилось двенадцать раненых. У всех был сепсис — самое грозное заболевание того времени.
Флори осмотрел больных лично, не доверяя заключениям микробиологов, проверил посевы крови. Сомнений в диагнозе не было: сепсис.
— Миссис Ермольева, вам как леди и победительнице в первом раунде предоставлено право выбора. Больные левой стороны палаты или правой?
— Если не возражаете, правой.
Из гостиницы Флори перебрался в госпиталь. Для него нашлась небольшая пустующая комната, где поставили кровать, стол и платяной шкаф. Старый будильник он раздобыл где-то сам.
Больных правой стороны палаты вела доктор Маршак, левой — Флори.
Флори сам вводил пенициллин, сам измерял температуру и делал перевязки.
Все больные выздоровели на одиннадцатый день. Дозы пенициллина-крустозина, вводимые раненым, оказались в десять раз меньше английских.
— Миссис Ермольева, — сказал на прощание Флори, — пускай вам не покажется моя мысль парадоксальной, но я счастлив в своем поражении, ибо оно заставит меня искать новый препарат, который окажется лучше вашего. И верьте мне — я найду его! (К сожалению, Флори не удалось создать нового препарата)
— Удачи вам, мистер Флори. Флори чопорно склонил голову.
— Прощайте, дорогая Пенициллин-ханум… (Xанум (перс.) — госпожа, женщина.)
Через сорок лет после отъезда Флори из Москвы в Лондоне мне показали пожелтевшую от времени любительскую фотографию. На ней Флори, разглядывающий плоский сосуд-матрицу, и хрупкая черноволосая женщина с мягкими чертами лица. На обороте фотографии надпись, сделанная по-русски: «Пенициллин-ханум и сэр Флори — огромный мужчина». И подпись Ермольевой...