Глава 14. Индивидуальные факторы (продолжение). Политические преступники по увлечению, распространяющемуся эпидемически

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 14. Индивидуальные факторы (продолжение). Политические преступники по увлечению, распространяющемуся эпидемически

Среди случайных факторов, обусловливающих политические преступления, нет более могучего, как эпидемическое увлечение, рождающееся уже из одного только скопления людей в большом количестве. Это обстоятельство до такой степени важно, что хотя бы мы об нем уже говорили, но теперь, рассматривая индивидуальные факторы, вновь должны к нему возвратиться.

В самом деле, единственной причиной бунтов часто является даже случайное скопление (ярмарка, праздники прочее) большого количества людей на одном месте, особенно летом, а уж о скоплениях специальных, о политических сходках, собирающихся во имя общей цели, и говорить нечего.

Слова ораторов действуют тогда на верующую, раздражительную, невежественную, героически настроенную толпу подобно внушению свыше. Происходит нечто подобное нравственному опьянению, возбуждаемому, помимо зажигательных речей, криками, толкотней, взаимной поддержкой. Все это заглушает индивидуальную совесть и заставляет толпу совершать такие деяния, о которых отдельное лицо никогда бы не подумало.

Манцони превосходно описывает тот страстный порыв, который так легко охватывает толпу, заставляя самых покойных людей доходить до крайностей, совершенно не свойственных их натуре.

«В народных движениях, – говорит он, – всегда участвуют люди, по крайней странности, фанатическим убеждениям или по любви к разрушению и с преступными целями придерживающиеся девиза “Чем хуже – тем лучше”. Но наряду с ними в этих движениях всегда участвуют и люди, боящиеся крови и насилий, а потому, с той же страстью, с таким же упорством стремящиеся к целям умиротворения. Те и другие, без всякого предварительного уговора, без всякого плана, по одному только совпадению воль начинают бороться друг с другом. “Толпа, служащая, так сказать, материалом для бунта, состоит, следовательно, из случайной смеси людей, более или менее принадлежащих к той или другой из вышеупомянутых партий”. Руководимая отчасти увлечением, отчасти личными интересами, отчасти всякой по-своему понимаемой справедливостью, отчасти любовью к скандалам; готовая к жестокости и милосердию, к истреблению и обожанию, смотря по внезапно ею овладевающим чувствам, толпа эта жаждет чего-нибудь необычного, из ряда вон выходящего. Она не может не кричать, не аплодировать или не свистать кому-нибудь. “Смерть ему!” или “Да здравствует!” – вот крики, чаще всего ею издаваемые. Если удастся ей доказать, что такой-то не заслуживает казни, то этого достаточно, чтобы ему устроили триумф. Настроение толпы зависит от случая. Иногда достаточно нескольким голосам крикнуть: “Расходись!”, чтобы толпа действительно разошлась и потом участвовавшие в ней спрашивали друг у друга: “Что такое случилось?”

Иногда не нужно даже и вожаков, чтобы увлечь толпу, – сама скученность большого количества людей на одном месте служит возбуждающим ферментом (Сицилийские Вечерни). А когда толпа начинает действовать, то она всегда хватает через край и совершает злодейства даже из добрых побуждений».

«В эти минуты проявления грубых страстей и свирепости, – пишет Сигеле, – цивилизованный человек превращается в дикаря, так что поневоле приходится вспомнить гипотезу атавизма, в силу которого первобытный инстинкт убийства, гнездящийся в сердце цивилизованного человека, ждет только искры, чтобы вспыхнуть с новой силой».

«Внезапно полученное всемогущество и свобода убивать, – пишет Тэн, – есть напиток слишком крепкий для человеческой натуры; от него кружится голова и кровь приливает к мозгу, вызывая буйный бред».

Какой-нибудь рассыльный с угла улицы, человек в общем честный и мирный, убивает под влиянием этого бреда пятерых священников, а затем и сам умирает через месяц от бессонницы и страшных мучений совести.

«Во время массовых расстрелов человекоубийственный инстинкт быстро распространяется в толпе. Раз кто-нибудь убивает – все хотят убивать. Невооруженные, – рассказывал один офицер, – бросали в меня камнями; женщины скрежетали зубами и собирались выцарапать мне глаза; двое из моих солдат были уже убиты. При общих враждебных криках я успел добраться до ратуши, где мне предъявили голову губернатора Де Лонэ, насаженную на пику, советуя полюбоваться на нее хорошенько. Выходя из крепости, Де Лонэ был ранен шпагой в правое плечо, а затем толпа бросилась его бить и рвать за волосы, причем иные предлагали срубить ему голову, другие – повесить или привязать к хвосту лошади. Доведенный до отчаяния, он вскричал наконец: “Да убейте же меня поскорее!” – и с этими словами толкнул ногой в живот одного из окружавших. Тогда его подняли на штыки, бросили в ручей и топтали его труп, крича: “Вот чудовище, которое нам изменило! Нация требует, чтобы голова его была показана публике”. Отрезать эту голову предложили тому человеку, которого Де Лонэ толкнул. Это был повар без места, отправившийся брать Бастилию, потому что все шли, и надеявшийся даже получить за это медаль, как за патриотическое деяние. Кто-то дал ему саблю, но она оказалась тупой и не рубила; тогда повар вынул из кармана маленький ножик с черным черенком и весьма умело – в качестве человека, привыкшего резать мясо, – покончил с операцией. Вздев затем голову на вилы, окруженный двумя сотнями вооруженных людей, не считая простых зевак, он понес свой трофей в Пале-Рояль, откуда толпа проследовала на Новый мост (Pont-Neuf), где перед статуей Генриха IVтри раза наклонила голову, приговаривая: “Кланяйся своему господину!”».

Очевидно, что этот повар случайно превратился в преступника; не будь случая, он не убил бы мухи.

Не безнаказанно, однако же, первый попавшийся человек из народа, долгими веками цивилизации приученного к жалости и милосердию, вдруг становится палачом. Сколько бы ни толкал его на убийство внезапно проснувшийся атавистический инстинкт, как бы ни подхлестывал он себя обвинениями и ругательствами, направленными на жертву и долженствующими оправдать его поступок, в глубине души он все же чувствует, что совершил нечто непростительное, и мучится, как леди Макбет.

Но тогда, может быть в виде реакции против невольного прилива гуманных чувств, обусловленного наследственностью, он начинает сердиться на самого себя и для того, чтобы задушить эти чувства, опьяняется преступлениями, усиленно заливая свою совесть чужой кровью. Надо помнить, что убийство – особенно безоружных людей и холодным оружием – должно возбуждать в его физическом и нравственном организме две разнородные эмоции: с одной стороны, ощущение беспрепятственного и безнаказанного господства над чужой жизнью и живым телом, а с другой – любование разнообразными смертными муками.

Как человек доходит до такого состояния? Сигеле это прекрасно объясняет.

«Толпа, – говорит он, – есть среда весьма удобная для размножения микробов зла, тогда как микробы добра гибнут в ней, не находя подходящих условий для своего развития, так как состоит она из элементов весьма разнородных. Наряду с людьми добрыми и жалостливыми в ней есть люди жестокие или индифферентные; наряду с честными есть негодяи и преступники, причем скученность дает преимущество дурным чувствам, заглушая хорошие.

Последние заглушаются прежде всего по причинам, так сказать, арифметическим. Как средняя из большого количества цифр никогда не может быть равна наивысшим из них, так и многочисленное сборище людей не может быть проникнуто чувствами и стремлениями, свойственными лишь некоторым, особенно высокоразвитым индивидуумам из его среды. Толпа всегда отразит лишь чувства, свойственные большинству.

То же самое замечается в среде комиссий – научных, художественных, торговых и прочих, составляющих язву нашего общественного управления. Решения этих комиссий часто поражают публику своей странностью. Каким образом, спрашивают обыкновенно, такие люди, как А и Д, входя в состав известной комиссии, могли допустить такое нелепое решение? Почему десять или двадцать ученых, десять или двадцать артистов, соединенных вместе, выносят приговор, несообразный с законами науки или искусства? Такой приговор, какого ни один бы из них в отдельности не сделал.

На это “почему” до сих пор ответа не было, но факт замечен всеми.

И не только комиссии, а даже политические коллегии часто совершают деяния, состоящие в резком противоречии с индивидуальными мнениями и наклонностями большинства их членов. Древняя пословица говорит: “Senatores boni viri, senatis autem mala bestia”[109], и мы, современные люди, подтверждаем это древнее наблюдение, когда говорим о наших теперешних колониальных учреждениях, что каждый из их членов, взятый отдельно, хороший человек, а все вместе – бездельники».

Причины такого явления многочисленны и разнообразны, но в нашем случае они могут быть сведены к двум главным категориям: к неоднородности коллегиальных групп или народных сборищ и к их «неорганизованности».

«Очевидно, – продолжает Сигеле, – что характер агрегата личностей тогда только может быть аналогичным характеру этих личностей, взятых отдельно, когда последние равны между собой или, по крайней мере, подобны друг другу. Собрание единиц разнородных не только не может воспроизвести характера этих единиц, но не может даже составить ничего единого. Человек, лошадь, рыба и насекомое не могут представлять собой агрегат. Здесь, как в арифметике, для того чтобы получить сумму, нужно взять величины однородные.

Да и этого недостаточно – нужно еще, чтобы однородные величины были связаны друг с другом постоянным отношением, чтобы они были организованы.

Применяя это правило к социологии, мы увидим, что всякие случайно или насильственно составившиеся группы людей – толпа, публика в театре, даже присяжные – никогда не могут выразить характера единиц, из которых состоят, точно так же как беспорядочная куча кирпичей никогда не примет прямоугольной формы отдельно взятого кирпича. В этом последнем случае для того, чтобы получить не кучу, а стену, нужно поставить отдельные кирпичи в определенное и постоянное друг к другу отношение. Совершенно также и в человеческом обществе. Для того чтобы характер агрегата людей соответствовал характерам отдельных лиц, его составляющих, нужно, чтобы эти лица были связаны между собой постоянными и органическими отношениями, какие существуют, например, в семье или в отдельном общественном классе.

Без этого высокие черты характера, развитые в некоторых привилегированных индивидуумах цивилизацией и воспитанием, будут затерты чертами, общими большинству и стоящими на более низком уровне.

Лучшие чувства отдельных индивидуумов затираются в толпе еще и по другой причине. Добрый, мягкий, сострадательный человек никогда не осмеливается вполне откровенно высказаться перед толпой из боязни прослыть трусом. Во время уличных демонстраций и бунтов весьма многие кричат “Смерть ему” или “Долой” только ради того, чтобы их не заподозрили в трусости или шпионстве. А от криков они часто переходят и к делу. Нужна особая, редко встречающаяся сила характера для того, чтобы восстать против жестокостей, совершаемых толпой, в состав которой входишь и сам; не многие обладают такой силой. Большинство чувствует свою неправоту, но под влиянием массового течения не может удержаться. Поток раздавит их. Физический страх быть смятым толпой примешивается к страху прослыть трусом.

Немудрено, стало быть, что при таких условиях дурные страсти берут в толпе верх над хорошими».

Но есть и еще одно соображение, которое, пожалуй, лучше объясняет победу грубых инстинктов.

По словам Серджи, «всякая идея, всякая эмоция индивидуума есть лишь рефлекс с впечатления, полученного извне. Никто, стало быть, не может ни двигаться, ни действовать, ни думать иначе, как в силу “внушения”, произведенного видом известного предмета, словом, звуком, движением, происходящим вне его организма. И это внушение может действовать на одно лицо или на целую толпу; может распространяться эпидемически, одних заражая сильно, других – слегка, треть их вовсе оставляя нетронутыми[110].

Только интенсивность явления колеблется, а натура его остается неизменной».

Счастливая мысль Серджи, который приравнивает массовое внушение к индивидуальному, эпидемическое подражание к спорадическому, подтверждается всеми формами человеческой деятельности[111]. «Кто не увидит настоящего внушения в тех отношениях, которые образуются между учителем и учеником, в том подражании последнего первому, которое основывается на инстинктивном, бессознательном уважении и симпатии?

Кто не знает, что внушение может распространяться эпидемически, экстенсивно и интенсивно, возрастая в тех случаях, когда окружающие обстоятельства тому благоприятствуют, а энергия лиц внушающих не ослабевает?

Политические и религиозные секты доходят иногда до настоящих и самых разнообразных эпидемических психозов, поражающих своей грязью или жестокостями. При ближайшем рассмотрении психозы эти оказываются, однако же, болезненным преувеличением явлений внушения, господствующих в общественной жизни.

Как в пределах нормы мы видим влияние учителя на ученика, сильного на слабого, одного на многих, гениального человека на всех его современников, так в области патологии мы можем встретить влияние одного сумасшедшего на другого такого же или на многих людей с неуравновешенными натурами.

Все это доказывает, что патология следует тем же законам, что и физиология, а кроме того – что внушение есть феномен универсальный».

Если, стало быть, эмоция гнева и ненависти, овладевшая каким-нибудь индивидуумом, начинает распространяться в массе, то «лица и жесты всех людей, составляющих эту массу, сразу принимают гневный оттенок, в котором есть что-то очень натянутое и трагическое».

«Не следует думать, однако же, что тот оттенок только кажущийся: видимые проявления эмоции, хотя бы поддельные, почти всегда сопровождаются и действительным ее внушением. Мы можем силой воли подделать эмоцию, которой не чувствуем, но мы не можем не чувствовать эмоции, которую подделываем. Искусственно раздражая нервные волокна, обусловливающие внешние проявления известной эмоции, мы не можем избежать обратного действия этих проявлений на нашу психику. Специальный мускульный акт не только выражает собой известную страсть, но и составляет существенную ее часть. Выразите на своем лице известную эмоцию – гнев, удивление, презрение, – и эта эмоция тотчас же овладеет вами».

«Ясно, стало быть, что толпа, внешним образом проявляющая гнев или ненависть, тотчас же и в самом деле почувствует себя рассерженной, причем ей легко дойти и до преступления.

Все отдельные лица, составляющие толпу, окажутся находящимися в таком же психологическом настроении, в какое попадает человек лично оскорбленный. Поэтому и преступление, ими сообща совершенное, будет реакцией (справедливой или не справедливой, но вполне понятной) на это оскорбление, действительное или предполагаемое, а не каким-нибудь бессмысленным варварским актом.

Интенсивность эмоции растет прямо пропорционально количеству лиц, одновременно и в одном месте ее переживающих, – это неоспоримый психологический закон. Потому-то восторг или негодование и доходят до крайней степени в театрах и народных сборищах.

Попробуем, например, анализировать, что происходит в зале, в которой говорит оратор. Предположим, что сила эмоции, переживаемой последним, в минуту появления на кафедре равняется десяти и что при первых же его красноречивых словах половина этой эмоции передается слушателям, которых 300 человек. Каждый из них будет реагировать на нее аплодисментами или напряженным вниманием, что создаст в зале движение. Но это движение почувствуется всеми одновременно, и потому на каждого слушателя будет влиять не одна только эмоция оратора, но и та, которая овладела тремястами его товарищей. Если предположить, что на него опирается только половина этой эмоции, то и тогда сила ее будет равняться уже не пяти, а пяти, помноженным на триста, то есть семисот пятидесяти».

В толпе, конечно, эмоции не передаются таким образом от всех к одному и, следовательно, не представляют такого характера органической концентрации. Там, напротив, передача идет бессистемно, неправильно, и потому часть эмоций – надо в этом признаться – пропадет бесследно. В таких случаях интенсивность эмоции не соответствует обыкновенно числу индивидуумов и нарастание ее совершается менее быстро. Но, однако же, общий закон этим не нарушается. Он только проявляется более неопределенным и смутным образом, но самые эти смутность и неопределенность производят свое влияние. Всякий шум, всякий крик, именно потому, что он является неопределенным или неверно понятым, производит на толпу более сильное впечатление, чем должен бы был произвести в действительности. Воображение каждого индивидуума начинает сильно работать; каждый становится более доступным для внушения и с необычайной быстротой перескакивает от одной идеи к другой. Ферменты всех страстей поднимаются из глубины души, подобно тому как при химических реакциях из разных веществ получаются новые, из разных чувств возникают новые страшные эмоции, до тех пор в душе человеческой не возникавшие.

Вот в этих-то случаях – при невозможности не только понять правильным образом, но даже ясно слышать и видеть происходящее – малейший факт принимает необычайные размеры и малейшего вызова бывает достаточно для того, чтобы подвинуть толпу на преступление. В этих-то случаях толпа убивает невинных, даже не выслушав их, потому что, как говорит Максим дю Кан, «для нее достаточно одного подозрения, чтобы составить себе глубокое убеждение».

Вполне естественно, стало быть, что раздражение и гнев толпы весьма быстро, благодаря только влиянию численности, переходят в настоящее бешенство и доводят ее до самых ужасных преступлений.

Это роковое влияние численности, которое мы старались объяснить, подтверждается наблюдениями всех натуралистов. Известно, что храбрость животных усиливается прямо пропорционально их количеству. По словам Фореля, даже муравей, который смело идет на смерть, когда окружен товарищами, в одиночестве делается трусом и бежит от малейшей опасности.

Тот же автор в одном из своих опытов дает нам наилучшее доказательство справедливости закона о влиянии числа сражающихся на их одушевление. Взяв из двух отчаянно дравшихся армий по нескольку муравьев, он посадил их вместе в один и тот же сосуд; при этом муравьи, только что бывшие смертельными врагами, стали относиться друг к другу по-дружески.

Не доказывает ли это, что воинственность и жестокие инстинкты вызываются в толпе ее численностью?

Но если в состав толпы, как бы она ни была мала, попадают сумасшедшие или прирожденные преступники, то жестокость ее становится дьявольской.

«В 1870 году коммунарские часовые заметили поспешно идущего человека. “Стой! Кто такой? Куда идешь?” Человек оказался с усами – значит, он жандарм. “Расстрелять жандарма!” – кричит толпа, причем особенно горячится одна женщина с ружьем в руке и патронташем на поясе. Эту женщину зовут Марселина Эпильи. Нечего и говорить, что толпа единогласно присудила прохожего к смертной казни. Поволокли его к стене, но он оказался очень энергичным, стал бросаться на своих палачей и многих сшиб с ног. Вскоре, однако ж, успели его повалить. Кто-то выстрелил и ранил его в левую руку. Раненый приподнялся. Тогда Марселина вскричала: “Пустите меня с ним покончить!”, приставила ружье к груди бедняка и выстрелила, а так как он продолжал еще двигаться, то добила его».

По поводу жестокостей, совершенных коммунарами, Максим дю Кан пишет: «Это были простые разбойники, выдумывавшие предлог для своих злодеяний. Убивая лучших людей страны, они говорили, что устраняют врагов народа; воруя, они говорили, что отнимают национальное имущество; поджигая, они говорили, что воздвигают препятствия для монархической армии. Под этими предлогами они грабили имущества и казенные, и городских касс, и частных людей, а жгли все что могли. Только одни пьяницы были откровенны – они говорили, что хотят пить, и разбивали бочки. Все, одним словом, подчинялись только своим преступным инстинктам, а политика стояла на последнем плане».

В 1789 году толпа не ограничивалась воровством да убийством, она доходила до садизма над телами м-м Ламбалль, Дарю и одной цветочницы из Пале-Рояля. Один бывший солдат, Дамиен, вырезал сердце генерал-адъютанта Лале и ел его, причем «кровь текла у него изо рта по усам».

Во всех этих ужасах большое участие принимали 40 тысяч преступников, толпами бродивших по улицам Парижа в 1793 году. В самом деле, когда в 1750 году в Париже был бунт, вызванный невыносимым деспотизмом полиции, и обозленная толпа бросилась громить полицейскую префектуру, то один из служащих в последней предотвратил погром, приказав отворить все двери, причем толпа сразу успокоилась. Но это может случиться только тогда, когда в толпе нет преступных элементов или их очень мало.

Так, в Риме в 1889 году бунт кончался только битьем стекол, но между арестованными не нашлось ни одного заведомого преступника. Наоборот, если деказвильская стачка 1886 года была особенно кровавой, то это потому, что преступный элемент преобладал среди стачечников.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.