ГЕННАДИЙ ШИЧКО И ЕГО МЕТОД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЕННАДИЙ ШИЧКО И ЕГО МЕТОД

О ленинградском психофизиологе Шичко говорили невероятное: он будто бы имеет способность за две-три беседы отвратить человека от пьянства — даже такого, которого считали пропащим алкоголиком.

Как-то я спросил знаменитого ленинградского хирурга академика Углова, правду ли говорят и пишут о необыкновенном даре Шичко?

— Встречаться с ним не приходилось, — сказал Углов, — но слышал о нем не однажды. Геннадий Андреевич много лет — пожалуй, лет тридцать — трудится в НИИ экспериментальной медицины, ведет там группу ученых. Помнится, лет десять назад читал его монографию о рефлексах — Шичко исследовал вторую сигнальную систему и ее физиологические механизмы. Работа любопытная: много новых и смелых мыслей, интересные наблюдения. Жаль, что монография мало известна в медицинском мире.

— Ну, а пьяниц... действительно излечивает?

Федор Григорьевич скептически улыбнулся, пожал плечами — он конечно же в это не верил.

Показал мне пачку материалов — о Шичко, о клубе трезвости, созданном им — одни были отпечатаны на машинке, другие опубликованы в газетах и журналах,

— Институтское начальство, как мне рассказывали, не одобряет его затеи, а кое-кто и смеется над ним. Но он упрямый. — Федор Григорьевич на секунду задумался и вдруг предложил: — Хотите побывать у него?..

Вечером следующего дня отправились к Геннадию Андреевичу. Ехали на Светлановскую площадь в Выборгском районе, по дороге жена Углова — Эмилия Викторовна рассказывала о работе Шичко в институте, о смелых поисках ученого в области гипноза.

— Он всю науку о гипнозе с головы на ноги поставил. Гипнотизеры вначале стремятся усыпить пациента, а потом внушают ему свои мысли. Шичко же утверждает: усыплять не надо! Внушению быстрее поддаются люди в состоянии бодрствования, при активно работающем сознании.

— Представляю, как на него ополчились рыцари «черной магии».

— У них там директор — академик Бехтерева, она, как мне говорили, терпеть не может Шичко.

— Бехтерева...

— Да, внучка Бехтерева, будто бы внучка. А вообще-то у нас часто эксплуатируют громкие имена. Говорят, в Краснодаре в ученом мире есть Ломоносов, а среди поэтов — Пушкин. Когда мне об этом рассказали, я спросила: «А Лермонтова в Краснодаре нет?..» — «Представьте, есть и Лермонтов». Это уж совсем удивительно.

Некоторое время ехали молча. От улицы Ординарной на Петроградской стороне, где живут Угловы, дорога вела по Кировскому проспекту, соединившему Неву с Малой и Большой Невкой. Места, памятные и дорогие сердцу каждого русского человека. Здесь в мае 1703 года войска под командованием Петра и Меншикова захватили два шведских военных судна — то была первая победа, открывшая нам путь в северные моря, круто изменившая ход русской истории. В честь победы этой была выбита медаль с надписью: «Небываемое бывает».

Жили Шичко в небольшой квартире. Открывшая нам дверь хозяйка Люция Павловна мало походила на жену фронтовика, человека нашего поколения — ей с виду было лет тридцать — тридцать пять. Из-за нее выглядывал хозяин, и облик его рядом с цветущей женой только усиливал мое недоумение. «Ну, братцы-ленинградцы! — думал я о нем и об Углове, — женятся на молодых и красивых!».

Потом выяснилось: Люция Павловна не так уж молода, но случается встретить такой счастливый тип русской женщины, которая выглядит едва ли не в половину своих лет. Между прочим, любопытно бы знать, какие свойства характера, какой образ жизни помогают иным людям — чаще всего женщинам — сохранять столь долго свое девическое обаяние, а иной раз, с возрастом, с расцветом сил, вы глядеть еще краше.

Нас провели в комнату, где стояли резной диванчик, два таких же кресла. Позже мы узнали: есть в квартире и кабинет хозяина, но он завален книгами и бумагами, его гостям не показывали.

Пристально я рассматривал сильную спортивную фигуру ученого, правда, несколько ограниченного в движениях (он был тяжело ранен под Сталинградом, у него была повреждена нога), и пытался понять, что же в нем необыкновенного? Разве что речь — проникновенная, веская, отточенная. Сразу после войны Геннадий Андреевич закончил Военно-морскую академию, потом — философское отделение университета. Несколько лет преподавал философию, заведовал кафедрой.

— Вы что же, владеете искусством гипноза? — спросил я.

— В некотором роде это моя профессия. Но только к гипнозу я подхожу не с общепринятыми мерками. Бытует мнение: гипноз — сноподобное состояние, а я утверждаю принцип гипнотического бодрствования. — Он улыбнулся. — Впрочем, если хотите, можно «проиллюстрировать».

Мы с Угловым согласились охотно, Эмилия Викторовна энтузиазма не проявила, что же до моей жены Надежды Николаевны — она в гипноз не верила, скептически улыбалась, но обе женщины сели с нами на диванчик, приготовились слушать. Шичко попросил нас и наших жен настроиться на волну его желаний. Заметил:

— В отношениях между людьми важно взаимопонимание. Уважать человека — значит верить в него. Быть чутким ко всему, что он говорит. Нам иногда кажется, человек говорит пустое, на самом же деле... великое таинство заключено в словах...

Говорил он все тише, монотоннее. И все медленнее ходил возле нас. Жесты и движения стали плавными, он как бы замирал, настраивал и нас на отдых...

— У вас сегодня был напряженный день, вы устали, а теперь сядьте поудобней. Вот так. Вас ничто не смущает, не стесняет, вы закрыли глаза и дышите ровно. Вы расслабились, настраивайтесь на мой голос. Внимательно слушайте меня. Вы слышите только меня. Напряжение уходит с лица, с шеи, вы погружаетесь в состояние покоя, невесомости. Вот уже совсем не слышите тела...

Шичко еще продолжал говорить нам успокаивающие, умиротворяющие слова. Дошел до того места, где сказал: «Вы невесомы, наступает состояние полета... Вы летите...»

В этом месте я уже настолько отключился от всего земного, что перестал ощущать свое тело и на какой-то миг показалось, что поднимаюсь в воздух.

И неизвестно, чем бы кончилось мое состояние, продолжай Шичко свой сеанс, но он вдруг сказал:

— А теперь вздохните глубоко. Ваше состояние, настроение хорошее. Хорошее настроение, откройте глаза.

Мне не единожды приходилось бывать на сеансах гипноза — и в цирках, и в зрительных залах, где испытывали свою власть над людьми заезжие гипнотизеры. Обыкновенно они говорили примерно одни и те же фразы:

— Вам хорошо, вы засыпаете, засыпаете...

Шичко этих фраз не говорил. В его словах содержались мысли отвлеченные, не обязательно близкие к задаче сеанса, однако это были мысли интересные, разнообразные, они настраивали на спокойный, умиротворенный лад, внушали доверие к говорившему, сеяли зерна взаимного уважения и, в конце концов, выстраивали в сознании слушавших какую-то систему понятий, какой-то стройный взгляд на эту тему беседы. И пусть не сразу можно было высветлить эту тему, определить ее короткой фразой, но она была, эта тема, — общая, большая и сильная мысль о дружбе, доверии, единении людей близких, родственных душ. И еще: о силе разума, возможностях человеческого духа.

— Ну вот... вы отдохнули. Пойдемте в другую комнату. Будем пить чай.

Геннадий Андреевич сказал мне:

— Ваша супруга слабо поддается внушению — для нее нужны дополнительные усилия.

Угощали нас на кухне. Она хоть и небольшая, но мы вполне разместились за столом. По привычке журналиста, литератора я с пристрастием разглядывал обстановку, мебель, посуду. То же делали и все остальные — в особенности чуткие к красоте женщины. Казалось, в подборе посуды, утвари, в украшении стен и всех уголков кухни работал вдумчивый, талантливый художник. Все было к месту, не совсем обычно и — красиво. На столе вместо вина соки в хрустальных графинах.

Я сидел рядом с хозяйкой Люцией Павловной. У нее на щеках гулял здоровый румянец, карие глаза молодо блестели. И вновь и вновь я задавал себе назойливый и не совсем деликатный вопрос: «Сколько же ей лет?»

Люция Павловна неожиданно спросила меня:

— Вы пьете?

— Вообще-то... непьющий, но... в гостях, при встречах...

— Иван Владимирович — ритуальщик, — пояснил Геннадий Андреевич, — сам в одиночку не пьет и тяги к алкоголю не имеет, но при случае... когда все пьют...

Мне не понравилось, что за меня так бесцеремонно расписались, особенно резануло слово «ритуальщик». Больше всего на свете я ценю свободу, внутреннюю независимость от чужих мнений, взглядов. И вдруг: ритуальщик!

— Извините, — стал возражать я, — ритуал — обычай, правило, а я...

— Верно — правило, обычай, — продолжал Шичко. — Скажу вам больше: вы запрограммированы на винопитие. Самой жизнью, всем объемом жизненных впечатлений. Вы были младенцем, а уже видели, как пьет кто-то из ваших близких. Вы видели свадьбы, похороны... Везде пили. И так каждому из нас в сознание закладывалась программа. Ритуал, как перфокарта, — у нас в сознании.

Умом я понимал правоту рассуждений Геннадия Андреевича, а сердце протестовало. Все-таки содержалось что-то обидное, унижающее во всем, что говорилось о моей психологии, о сознании, внутреннем мире — о том, что составляло главную суть моего «я», чем втайне я дорожил и что свято хранил от всяких внешних вторжений.

Наступила пауза — долгая, неловкая. Все думали о природе винопитий, казавшихся невинными нам всем, в том числе и Федору Григорьевичу, который еще до войны начал борьбу за трезвость — писал статьи, читал лекции о вреде пьянства. За столом у Угловых выставлялись бутылки вина, а иногда, в зависимости от гостей, и коньяк. И Федор Григорьевич вслед за Эмилией Викторовной, приглашавшей гостей выпить хоть глоток, отпивал вместе с ними.

Да, мы пили, но так немного, что считали себя непьющими.

Люция Павловна, наклонившись ко мне, тихо проговорила:

— А вы попробуйте совсем не пить. Совсем-совсем. Ну вот как мы. — Взглядом она указала на графины и графинчики с соками, стоявшие на столе. — Ведь это же свобода, это — независимость. Полезно и красиво.

В разговор вновь вступил Геннадий Андреевич.

— Наконец, исполните долг гражданина.

— Каким образом? — не понял я.

— Послужите примером для других. Глядя на вас, и близкие ваши, и друзья задумаются. А может, и совсем перестанут пить.

Мне, естественно, хотелось проявить по отношению к хозяевам, особенно к хозяйке, деликатность;

— Да, да, конечно — я попробую...

— Вы обещайте! Это очень важно, если вы сейчас же, вот здесь, скажете нам: пить не стану. Ни капли. Никогда!

— Разумеется. Я — пожалуйста, если хотите...

— Очень, очень я этого хочу — чтобы вы не пили. И он вот, ваш друг Федор Григорьевич, и жена ваша Надежда Николаевна — все мы очень хотим... Ведь вы литератор, пишите книги, статьи, учите других не пить, а сами хоть и понемногу, но позволяете.

Люция Павловна убеждала, но мягче и мягче, она уже не говорила: «Вы пьете... пьющий», а — «Позволяете...», слышала мою податливость и как бы «дожимала» меня, подводила к той черте жизни, за которой начиналась абсолютная трезвость. И хотя вся сущность моя протестовала, но где-то глубоко в сознании упорно шевелилась, нарастала мысль, что она права, она желает мне добра, эта кареглазая, мягко и нежно улыбающаяся женщина.

И я сказал:

— Обещаю вам — пить больше не буду.

— Совсем?

— Да, совсем. Ни капли никогда!

На обратном пути мы некоторое время ехали молча. На этот раз наш путь лежал по проспекту Смирнова, пересекал Черную речку, печально знаменитую дуэлью, во время которой был смертельно ранен Пушкин. Вечерний Ленинград, отражаясь то в водах Черной речки, то Большой, то Малой Невки, стелил тысячи огней, и чудилось, что небо поменялось местами с землей и звезды летели нам под колеса. Я думал о своем обещании не пить — никогда и ни капли! — временами жалел, что лишил себя удовольствия изредка в кругу друзей поднять рюмку с хорошим вином, являлись дерзкие мысли нынче же нарушить обещание, но, украдкой поглядывая на свою жену, на Углова и Эмилию Викторовну, понимал, что нарушить слово свое не могу и что не пить вовсе — это теперь моя судьба, мой новый стиль застолий.

Несмело, неуверенно заговорил:

— Я, кажется, сдуру...

— Что? — встрепенулась Надежда. — Уже на попятную? Нет, голубчик, ничего не выйдет. Если притронешься к рюмке, всем расскажу, как ты давал обещание, сорил словами.

Ее поддержала Эмилия Викторовна.

— В самом деле, друзья! Как можно совместить ваши призывы к трезвости с вашим же пристрастием... ну, хотя и легким, к винопитию. Признайтесь, нелогично это.

И она рассказала, как однажды их маленький сын Гриша, завидев в руках отца рюмку, крикнул: «Папа! Ты же сам говорил: вино — яд, оно вредно!» Заплакал и убежал к себе в комнату.

— Да, было такое. А теперь вот и она, Люция Павловна...

— Что и говорить, — закреплял я только что внушенные мне убеждения, — логики в нашем поведении никакой. Если уж не пить, так не пить. И что уж тут вилять хвостом.

— Ты полагаешь, — сказал Углов, — мы с тобой до нынешнего вечера виляли хвостом?

Все засмеялись. И, кажется, это был момент, когда мы все четверо, сидящие в машине, окончательно перешли ту полосу жизни, за которой начинается абсолютная трезвость.

Теперь, когда со времени этой встречи прошло много лет, могу заявить: суровая правда суждений Геннадия Андреевича, простые, сердечные вопросы Люции Павловны и ее будто бы наивное изумление перед фактом нашей веротерпимости внесли перемены в наш семейный уклад — напрочь были отринуты рюмки, и все последние годы в доме нет алкоголя. Сами не пьем и не угощаем этой отравой своих гостей.

Некоторые из моих приятелей, зная о моем знакомстве с Угловым, нередко просили определить в его клинику то одного больного, то другого. У Федора Григорьевича в таких делах принцип: в помощи он никому не отказывает, но и очередность жаждущих у него полечиться, по возможности, не нарушает.

Как-то моя старая знакомая, в прошлом балерина из труппы Большого театра Елена Евстигнеевна стала рассказывать печальную историю своего сына Бориса. Он рано пристрастился к вину, страдал ожирением и болезнью сердца. К тридцати годам выглядел совершенно разбитым человеком.

— Не поможет ли ему Федор Григорьевич? — заключила она свой рассказ.

— Чем же он сумеет ему помочь? — спросил я не очень тактично. И чтобы загладить неловкость, сказал:

— В Ленинграде есть ученый — Шичко Геннадий Андреевич. Он будто бы своим особенным методом освобождает пьющих от пагубной привычки.

Последние слова произнес неуверенно: я хоть и сам убедился в способности Шичко и его супруги, но метода не знал, пациентов его не видел.

«Может ли он, в самом деле?»

Елена Евстигнеевна ухватилась за эту последнюю возможность и попросила меня поговорить с Борисом.

— Шаманов не признаю, — заявил тот, — и на поклон к ним не поеду, но вот если можно полечиться в клинике академика Углова... Он, говорят, делает какие-то уколы — Борис посмотрел на мать.

— Сердце у меня болит, понимаешь? А ты... Врач мне нужен, а не знахарь.

— Хорошо, хорошо. Согласна...

За день до отъезда в Ленинград Борис Качан навестил Володю Морозова, школьного товарища, работающего врачом в одной столичной больнице. Поговорили о новых формах лечения, о блокаде сердца.

— Блокаду мы знаем, — заявил Морозов. — Тут есть статистика.

— Знаете, а не делаете. Почему Углов может, а вы — нет?

— Блокаду делает не он один. Кстати, и у него в клинике операцией овладели молодые врачи.

— Операцией? — Борис как огня боялся этого слова.

— Ну, не совсем она операция, скорее процедура, но... Сложная, требует большой точности. Длинная кривая игла вводится в область сердца.

У Бориса по телу пробежал неприятный холодок.

— Своеобразный укол, — продолжал Морозов, — игла проходит вблизи сосудов, нервных узлов — входит глубоко, и через нее изливается большая доза новокаина, витаминов и других компонентов. Есть известная доля риска, но у Федора Григорьевича Углова осложнений не отмечено. Шансы стопроцентные!

— Там еще Шичко есть, гипнотизер какой-то — о нем ничего не слышал?

— Нет, о Шичко не слышал, но вообще-то в силу убеждения, воздействия на психику — верю. Если предлагают — сходи. Только без этого твоего вечного скепсиса. Ты, Борис, извини, но когда речь идет о здоровье — скепсис плохой советчик. Это я тебе как врач говорю.

В купе собралась теплая компания. Федор Иванович, главбух завода кровельных материалов, ехавший из Рязани, выставил бутылку коньяка. Борис сказал себе: «Ладно уж, в последний раз».

И только Николай Васильевич, лектор из общества «Знание», сидевший напротив майора милиции, замахал руками:

— Нет, нет. Я не пью.

— Ну, это вы бросьте! Рюмочка коньяка еще никому не повредила. Я вот лет тридцать употребляю, и... как видите...

— Вам на пользу, — Николай Васильевич с нескрываемой иронией оглядел внушительную фигуру бухгалтера, — а меня увольте.

Бориса Качана словно бы кто толкнул в спину: он отпил глоток и поставил стакан. Остальные осушили до дна.

— Мой сосед, видимо, культурнопитейщик, — сказал Николай Васильевич, бросив на Качана укоризненный взгляд.

Все насторожились и повернулись к Борису.

— Как это? — спросил майор милиции.

— А так. Пьет по случаю, понемногу — признает пьянство как привычку, норму поведения. Такие люди сами пьют редко, но другим не мешают. И никого не осуждают. А если соберется теплая компания, то и они со всеми вместе, и даже подзадорят — давай, мол, давай. Если бы из пьющих людей можно было составить пирамиду, то в основании ее находились бы они, пьющие «культурно». Своей примиренческой философией такие люди допускают самую возможность винопития. Они как бы говорят: не в вине надо искать зло, а в тех, кто не научился пить. А того не разумеют: рюмка тянет за собой вторую, третью. Сегодня рюмка, завтра рюмка, а там, смотришь, человек уже в канаве.

— Ну, это как смотреть. А по мне, так пьющий в меру — идеальный человек! Тактичный, деликатный — не ханжа.

— Да, не ханжа. Он потому и попивает, что боится ханжой прослыть. В сущности, это капитулянтство. Знать пагубу алкогольной заразы для общества, самих себя беречь от яда, а для близких своих, для общества палец о палец не стукнуть...

Николай Васильевич говорил, а сам все время посматривал на Качана, он, видимо, продолжая свой извечный спор об отношении к алкоголю, решил, что Качан — за умеренное, культурное винопитие.

— Вам, наверно, знакомы размеры бедствий, причиняемых алкоголем? Их столько, сколько приносят войны — большие и малые — вместе взятые.

— Чушь! Так я вам и поверил, — зло парировал бухгалтер, разливая коньяк в стаканы. — Я работник счетный, признаю цифры, а не слова.

Лектор достал из кармана толстую записную книжку, быстро нашел нужную страницу:

— Вот, пожалуйста. Пишет известный ученый: «При клиническом изучении нервно-психического развития 64 детей, родившихся от отцов, систематически пьянствовавших не менее четырех-пяти лет до рождения детей, установлено наличие умственной неполноценности у всех этих детей, даже при удовлетворительном физическом развитии». Вам мало этого?

Федор Иванович насупился, лицо и шея покраснели. Взял стакан и, никого не приглашая, залпом выпил.

Майор заметно встревожился сообщением Николая Васильевича:

— За пьянством следом идет преступление. У нас по отделению семьдесят, а то и восемьдесят процентов всех хулиганских проступков, дорожных происшествий, краж, хищений — на почве выпивок. Это уж вы точно говорите, — и минуту спустя серьезно, с озабоченным видом спросил лектора: — А как понимать систематическое пьянство? Если, скажем, человек выпьет в неделю два-три раза?..

— Значит, он всегда пьян — все время!

— Ну уж... По-моему, вы не правы.

— А вот послушайте — академик Углов пишет: «С помощью меченых атомов ученые установили, что алкоголь задерживается в мозгу до пятнадцати дней. Значит, выпивший только дважды в месяц подвергается свой мозг постоянному действию яда».

— Приятель! — повернулся к нему побагровевший бухгалтер. — Завел шарманку! Пьянство да пьянство. Хватит, черт побери! Стукнул кулаком по столику, сунул за пазуху бутылку, подался к выходу.

Прошло часа два. За окном вагона сгустился вечер, а Федора Ивановича все не было. Сидевшие в купе начали беспокоиться, а Борис уже хотел было пойти на поиски бухгалтера, как к ним вошли проводник с милиционером. Проводник спросил:

— Где вещи четвертого пассажира?

— А что с ним?

Милиционер пожал плечами:

— Сердце. Или инсульт... Мы его на остановке сдали врачам.

Проводник собрал вещи, и они ушли. Пассажиры сидели в гнетущем молчании, и каждый из них, должно быть, испытывал неприязнь к Николаю Васильевичу за неуместный и чересчур резкий разговор о пьянстве. И когда лектор вышел из купе, за ним последовал Качан.

— Наверное, не стоило вам... Таких, как Федор Иванович, не исправишь.

— Не исправим, пока будем терпимо относиться к пьянству. А виноваты прежде всего вы, ритуальщики. Если бы не поощряли так называемые «культурные» выпивки, то бухгалтер бы не выставил на стол коньяк. И не случилось бы беды...

Вслед за Борисом в кабинет Углова вошла молодая женщина, представилась:

— Корреспондент местного радио. Хотела бы с вами побеседовать.

Углов повернулся к Качану:

— Вам придется подождать. Сидите здесь — вы нам не помешаете.

Вопросительно посмотрел на корреспондентку.

— Не могли бы вы рассказать о том, как действует алкоголь на мозг?

Вопрос показался Борису наивным. Тем не менее он напрягся, ожидая, что ответит Углов. Академик поднялся из-за стола, прошелся по кабинету.

— Понимаете, — заговорил он, — нет такого заболевания, течение которого не ухудшалось бы от употребления алкоголя. Нет в нашем организме такого участка, куда бы спиртная отрава не заносила свою пагубу. Но мозг... — он коснулся лба кончиками пальцев. — Мозг страдает особенно тяжело. Концентрация алкоголя в нем обычно почти в два раза больше, чем в клетках других органов. И самые высшие отделы мозга — клетки коры поражаются в первую очередь.

— Но это в случае отравлений, то есть, если человек выпил слишком много, и вообще если перед нами пьяница, алкоголик?

— Ну нет, такие же изменения — пусть не столь сильные — наблюдаем и у людей, «умеренно» пьющих. И что особенно печально: изменения в веществе головного мозга необратимы. У лиц, употребляющих спиртные напитки, происходит склеивание эритроцитов — красных кровяных шариков. Чем выше концентрация спирта, тем более выражен процесс склеивания. Снабжение клетки кислородом прекращается, и она погибает. Вскрытия «умеренно» пьющих показали, что и в их мозгу обнаруживаются целые кладбища омертвевших корковых клеток.

Качан суровые слова о вреде алкоголя принимал на свой счет.

«Кладбища из погибших клеток!» Ведь сколько он пил!..

Углов продолжал:

— У всех пьющих, которых обследовали, установлено уменьшение объема мозга, или, как говорят, «сморщенный мозг».

«Час от часу не легче, — думал Борис. — "Сморщенный мозг"».

Он пристально и с какой-то тайной радостью посмотрел на корреспондентку. Она хоть и слушает спокойно и глазом не поведет, но ведь тоже пьет. Сейчас все пьют. Ну не она, так ее муж.

Сознание, что «сморщенный мозг» не у него одного — у многих, облегчало душу. Он идет ко дну, но не один же — рядом другие...

Корреспондентка тоже забеспокоилась. Черные реснички дрогнули:

— Федор Григорьевич, наверное, это все-таки случается у сильно пьющих. Не может же того быть, чтобы все...

— Понимаю вашу тревогу, но утешить ничем не могу. Многие склонны все зло, причиняемое спиртным ядом, относить к алкоголикам. Мол, это алкоголики страдают, у них все изменения, а мы что, мы пьем умеренно, у нас никаких изменений нет. Это неверно. Есть одно слабое утешение: наш мозг имеет большие резервы, в нем много клеток. Процесс разрушения при винопитии не так скор, но он происходит, и эту суровую правду должен знать каждый, кто берет в руки рюмку.

— Хотелось бы знать: эти выводы принадлежат вам лично или вы их почерпнули из научных источников?

И голос корреспондентки, и ее напряженная, нетерпеливая поза выражали внутренний протест, недовольство.

— Всемирная организация здравоохранения давно высказалась по этому поводу: она определяет алкоголизм как зависимость человека от алкоголя. Это значит, что человек находится в плену у рюмки. Он ищет любую возможность, любой предлог, чтобы выпить, а если повода нет, то пьет без всякого повода. И всех уверяет, что пьет «умеренно».

Кстати, сказать, «умеренно» — самый коварный термин, за которым укрываются все пьющие. В том числе и алкоголики. Достаточно сказать людям, что умеренные дозы безвредны, как все будут пить. А уж кто из пьющих станет алкоголиком, а кто останется «умеренно» пьющим — поди разберись. Одно несомненно: пить — значит глупеть, отравлять мозг и весь организм, катиться в бездну.

Федор Григорьевич замолчал — видимо, собирался с мыслями, а Качан, потрясенный услышанным, внезапно заговорил:

— Простите, но я бы тоже хотел спросить: неужели же совсем не пить — хотя бы вино, в месяц раз-другой?

— А зачем пить вино? Ответьте мне, пожалуйста, зачем? Выпить просто, ради прихоти, заведомо зная, что пьете яд? Вы же не говорите, что вам один раз в месяц нужно сделать укол морфия, выпить порцию гашиша или хлороформа? Зачем же делать исключение для алкоголя?

— Ну, хорошо, мы вам поверили, вы нас убедили, — вновь взяла беседу в свои руки корреспондентка. — Мы вот... — она кивнула в сторону Качана, — люди молодые, многого могли не знать, но если вино так вредно, если оно — яд, то почему только в последнее время серьезно начали бороться с пьянством?

Разговор этот состоялся три года назад. Теперь же приняты решения — снова открыть свободную торговлю вином и водкой, а заводам предписано расширить производство спиртного. И всякие разговоры в верхах о вреде алкоголя прекратились. И пресса центральная, и радио, телевидение — словно воды в рот набрали. Молчат о вреде алкоголя. И наши народные депутаты обходят молчанием эту проблему. Будто и нет ее, а один депутат прямо потребовал снять всякие ограничения на производство и продажу спиртного. И никто не возразил, не возмутился.

— Да, — продолжал Углов беседу с журналисткой. — Сторонники винопития — я бы их назвал отравителями народа, — активны и крикливы, они внушают мысли о безвредности малых доз алкоголя, морочат голову легковерным, особенно молодым людям. Так в обществе, и не только в нашем, советском, укоренилось коварное благодушие, превратное, опасное заблуждение по поводу потребления спиртного. Это как на фронте: враг рядом, он уже разгуливает в наших траншеях, а мы пребываем в состоянии глубокого сна и никто не подает сигналов тревоги. Во многом тут виноваты укоренившиеся традиции: пили во все времена, мало кто считал вино вредным для здоровья. ЦСУ и Министерство торговли долгое время относили алкоголь к пищевым продуктам. И многие врачи поддерживали это заблуждение. Вовсю старались наши сценаристы и режиссеры, рекламируя винопитие на экранах кино и телевидения. Да и теперь не все могут отказаться от привычного стереотипа. А плохой пример, как известно, заразителен. Поступки взрослых перенимают дети. И мало кто знает, что у детей, не достигших школьного возраста, глубокое отравление и даже смерть наступает от двух-трех столовых ложек водки. А сколько гибнет взрослых? Если принять семь-восемь граммов алкоголя на килограмм веса, что приблизительно равно 1—1,25 литра водки, то наступает смерть.

Качан при этих словах вспомнил случай, когда он на спор с приятелями выпил один - два пол-литра русской пшеничной. Помнит, как мутило, перед глазами все плыло и он валился кому-то на руки. «Еще бы две-три рюмки — и конец!» — подумал он сейчас.

А академик продолжал:

— Если человек пьет долго, он деградирует как личность. Совесть, стыд, сердечная привязанность — то есть все то, чем красив человек, что характеризуется возвышенным словом «благородство», все эти высшие, наиболее совершенные чувства атрофируются. Проблемы общества, государства, проблемы близких людей его мало занимают. Я наблюдаю за своими учеными коллегами, которые сами пьют. Когда говоришь с таким о вреде алкоголя для общества, государства, видишь нравственное безразличие, своеобразную анестезию к народному горю. Совесть спит, она словно подвергнута наркозу.

А ведь совестливость и стыд были во все времена великой охранительной силой, удерживали людей от зла и жестокости, смиряли низменные страсти, ограждали от неблагородных поступков, а подчас и преступлений. Спиртные зелья имеют скрытую и страшную способность понижать силу и тонкость этих чувств.

С нарастанием пьянства увеличивается ложь, утрачивается искренность. История донесла нам печальную статистику: во всех странах, у всех народов с нарастанием пьянства росли и преступления. В России в период акцизной продажи водки стало расти количество осужденных за лжеприсягу, лжесвидетельство и ложный донос. Лев Николаевич в статье «Для чего люди одурманиваются?» вот что пишет, послушайте:

«Не во вкусе, не в удовольствии, не в развлечении, не в веселье лежит причина всемирного распространения гашиша, опиума, вина, табака, а только в потребности скрыть от себя указания совести...

Трезвому... совестно украсть, совестно убить. Пьяному ничего этого не совестно, и потому, если человек хочет сделать поступок, который совесть воспрещает ему, он одурманивается...

Люди знают это свойство вина заглушать голос совести и сознательно употребляют его для этой цели. Мало того, что люди сами одурманиваются, чтобы заглушить свою совесть — зная, как действует вино, они, желая заставить других людей сделать поступок, противный их совести, нарочно одурманивают их, организуют одурманивание людей, чтобы лишить их совести...

Все могут заметить, что безнравственно живущие люди более других склонны к одурманивающим веществам. Разбойничьи, воровские шайки, проститутки — не живут без вина... Всякий увидит одну постоянную черту, отличающую людей, предающихся одурманиванию, от людей, свободных от него: чем больше одурманивается человек, тем более он нравственно неподвижен.

Освобождение от этого страшного зла будет эпохой в жизни человечества...»

Углов замолчал, отложил в сторону книгу, в раздумье склонил над столом голову. Он как бы предоставлял слушателям возможность осмыслить сказанное. Потом тихо, будто размышляя сам с собой, проговорил:

— Эпоха трезвой жизни не наступила. И Толстой, будь он сейчас жив, поразился бы безумию своих внуков.

Качан, дотоле молчавший, с тревожным одушевлением и с чувством задетого самолюбия сказал:

— Я не могу возразить Толстому, да и вам, конечно, но как понять власть имущих — тех, кто планирует, производит это безумие. И газеты молчат, вся печать наша. Чем объяснить это всеобщее равнодушие?

Федор Григорьевич долго не отвечал на страстную тираду молодого человека. Пристально вглядывался в лица Качана, корреспондентки... Повел речь неторопливо:

— Вы, конечно, знаете, что такое интернационализм? Хорошее дело — любить всех людей мира, граждан других стран, республик, национальностей. Нам с детства внушали: будь интернационалистом. «Гренада, Гренада, Гренада моя...» Мы любили Гренаду, хотя и не все знали, где она находится, и кто, и почему сложил о ней песню. В юности рвались в Испанию воевать за республику, мечтали плыть куда-то на бригантине... И потихоньку забывали о своей Родине, о своем, породившем нас народе. А кто вспоминал, на него косо смотрели: «Националист!» «Шовинист!»

Перевелись патриоты великие в государстве нашем! Такие, как Лев Толстой... — печальники и заступники народные... Нет теперь таких!.. Словом, вот этим длинным и корявым — интернационализм! — приглушили, прихлопнули боль-заботушку о братьях кровных. Вот и молчат о самом главном — о растлении души, о пагубе тела. А ведь это ведет к вырождению народа.

Молодые люди, склонив головы, сидели молча. Откровения такого не ждали. И были потрясены важностью и глубокостью мысли почтенного ученого. Углов коснулся сокровенного — того, что назрело и уже носилось в воздухе.

Журналистка вернула Углова к алкогольной теме:

— Где выход? Как же нам быть?

— Выход один: отказаться от вредной привычки. Отказаться, пока не поздно. Алкоголь коварен, он не вдруг, не сразу уродует человека. Но он аукнется, обязательно аукнется. У одного разовьются признаки дебильности, у другого — плохой характер. Перемены в характере происходят и у людей, умеренно пьющих. Они еще сохранили способность владеть собой и могут одолеть страсть к винопитию. Но их мозг задет, и они находятся на спуске. Еще немного,— и они быстро заскользят вниз. Мозг придет в такое состояние, что он уже не сможет управлять поведением человека. Наступит полная алкогольная зависимость и откроется путь к деградации. А поскольку людей, находящихся в таком состоянии, то есть на спуске, у нас, к сожалению, много, то вполне реальна угроза перемены характера народа. Вот это обстоятельство должно больше всего тревожить каждого, кто любит свой народ, свою Родину.

Я не однажды слышал эти речи Углова и в частных беседах, и во время его лекций, когда собирались большие аудитории. Свою антиалкогольную войну он начал еще в сороковых годах. О вреде спиртного говорили и другие врачи, и ученые, и литераторы, но голос Углова звучал сильнее многих честных и благородных патриотов: — все-таки академик, знаменитый хирург! В последние годы он так обнаженно и горячо говорил о вреде алкоголя, что, прослушав его, половина аудитории принимала у себя сухой закон. Но как убедить другую половину слушателей? Как добиться полного отрезвления народа и утвердить в государстве нормы абсолютно трезвой жизни?

Этого не мог добиться от своих слушателей даже и такой большой авторитет как академик Углов.

Такова сила алкогольной зависимости.

Эту зависимость знали древние греки. Вот как писал об этом поэт IV — III века до н.э. Асклепиад:

К ЗЕВСУ

Снегом и градом осыпь меня, Зевс! Окружи темнотою,

Молнией жги, отряхай с неба все тучи свои!

Если убьешь, усмирюсь я; но если ты жить мне позволишь,

Бражничать стану опять, как бы ни гневался ты.

Углов все чаще задумывался о тщете традиционных методов отвращения людей от пьянства — и медицинских, и педагогических. Из алкоголиков, прошедших курс лечения в больницах, лишь десять двенадцать процентов перестают пить. Лекторы и совсем перестали читать лекции о вреде алкоголя — никто не хочет их слушать. В стране создана наркологическая служба, отвлечены в нее тысячи врачей. Но чего же она достигла, эта служба? Пьяниц становится все больше, а попивать культурно стали женщины и почти все школьники. Где же выход?

Мы после посещения четы, Шичко перестали пить — все четверо, совсем, напрочь. Что же с нами приключилось? Почему же мы раньше никому не верили — даже себе — а тут вдруг за один вечер, за одну беседу...

Мы слышали, читали в газетах о каком-то самодеятельном клубе, где Геннадий Андреевич Шичко ведет работу с запойными алкоголиками и будто бы отвращает их от пьянства. Вот как и нас — совсем, напрочь. Но, встретившись с ним, не спросили, не коснулись этой темы. Не верили в это «чудо». А теперь вот сомнение шевельнулось, захотелось узнать, что же он там делает, в своем клубе? А тут еще и Борис Качан. Надо же и ему как-то помогать.

Борис был в смятении. Впервые он как бы глянул на себя со стороны и увидел не просто любителя выпить, а человека, погубившего в вине все свои силы и само здоровье. Глубоко в сознание запали слова академика: «Нет такого органа в человеке, который бы не страдал от спиртного зелья». «И мое сердце, — думал он, лежа на больничной койке, — не выдержало перегрузок. Я безобразно толст, таскаю лишних четыре ведра воды, к тому же пью... пятнадцать лет, со школьной скамьи, с девятого класса...»

Вспомнил вечеринку у одноклассницы. Родителей не было, ребята принесли вино — по две, а то и по три бутылки на брата. Тогда им казалось: будешь лихо пить прослывешь мужественным и сильным. И они пили. Один перед другим похваляясь. Борис помнит, как его мутило. Он едва стоял на ногах, но пил... Думалось, девчонки смотрят на него с восхищением. «Вот так Борька! Вот парень!»

В студенческие годы пил еще больше. Деньги водились, отец не отказывал. Потом, когда начал трудиться в научно-исследовательском институте, стал во главе небольшой группы ученых, — пил дома, пил на работе. Даже похвалялся тем, что выпивал бутылку коньяка. Однако пьяницей себя не считал. Пьяницы — те, что валяются под забором, по утрам бегают к пивнушке, «соображают на троих» И вдруг — открытие: у него склеены эритроциты, «сморщенный мозг».

Было больно и обидно осознавать, что в тридцать лет утратил здоровье, способность творить, совершать открытия. И невольно думалось: «Углов преувеличивает. Пугает, умышленно нагнетает страха»,

На третий день незадолго до обеда в палату к Борису пришел худощавый бородатый мужчина. Поздоровался с больными, прошел в угол, где стояла койка Качана.

— Я — Копылов, вам прописаны мои процедуры.

Качан не спеша поднялся с койки, положил в тумбочку книгу. Да, конечно, Борис слышал о Копылове, знал, что он будет делать ему какие-то болевые нажатия.

— Мне говорил Федор Григорьевич. Предложил пройти ваш курс лечения. Я согласился, но, признаться, не совсем верю, не понимаю.

— Если не верите, не надо лечиться. Я помогаю тому, кто верит.

— Да, да, вы правы, врачу надо помогать. Но вы, как я слышал, будто бы даже и не врач. То есть образование медицинское имеете, но были авиатором, конструктором-испытателем вертолетов. Правда ли это?

Копылов не сразу ответил, видно, ему не нравился допрос, но он, внимательно оглядев больного, сказал:

— Вам кто-то верно обо мне рассказывал. Еще недавно моей стихией была авиация. А теперь вот еще и эта... теория боли.

— Теория боли?

— Да, представьте. Болевые нажатия — это мое орудие, технической средство, а цель — механизм боли. Будто бы старая шутка — боль и знакома каждому, а на самом деле — явление чрезвычайно сложное. Все знают, даже малые дети, что боль возникает и затем проходит. Но почему она прекращается, какие силы включает организм для избавления нас от неприятных, а иногда и мучительных ощущений? Нельзя ли докопаться? Атавизм ли, функции которого уже исчерпаны в предыдущих этапах эволюции, или она имеет определенный смысл в физиологических процессах организма?

Копылов старался быть веселым и откровенным. Наверное, помнил древнее присловье «Веселое сердце благотворно, как врачество, а унылый дух сушит кости».

Углов рассказал ему о Качане — о том, что он сын известного московского профессора, директора крупного научно-исследовательского института. И сам Качан — ученый, заведует технической лабораторией. И как равному поверял тайну своей профессии, историю так неожиданно и нестандартно складывавшейся жизни.

— Понимаю вас, — сказал Качан. — Но разве проблема боли раньше не интересовала ученых-медиков?

— Еще как интересовала! Однако и до сих пор у них нет единого мнения. Вот, например, как трактует суть боли Большая медицинская энциклопедия. — И Копылов без усилий прочел на память длинное определение: «Боль — своеобразное психофизиологическое состояние организма, возникающее в результате воздействия сверхсильных или разрушительных раздражителей, вызывающих органические или функциональные нарушения в организме». А Чарльз Дарвин рассматривал ощущение боли как фактор защитного характера, развивавшийся и зафиксировавшийся в процессе естественного отбора. По Ивану Петровичу Павлову, биологический смысл боли состоит в отбрасывании всего, что мешает, угрожает жизненному процессу, что нарушает уравновешивание организма со средой. Как видите, сигнал опасности, защита. Древние греки оставили нам высказывание: «Боль — это сторожевой пес здоровья». Однако я заговорил вас. Меня ждет мальчик, страдающий астмой.

Копылов ушел, а Качан в волнении ходил по палате, думал о человеке, который так круто изменил свои интересы в жизни — с такой верой и смелостью устремился в заповедную область науки, к которой раньше не имел никакого отношения.

«Есть же люди! — размышлял Качан, выходя в коридор и гуляя в безлюдных закоулках. — Интересно, а как он относится к алкоголю? Пьет ли? И если пьет — что думает о взглядах академика Углова?»

Назавтра в условленный час Копылов явился в палату и позвал на процедуру. Не на массаж, а на «процедуру» — так и сказал.

В небольшой комнате у окна стояла низкая широкая лавка.

— Раздевайтесь до пояса. Ложитесь.

— На спину?

— Да, на спину.

Копылов сел рядом. Качан сжался — невольно, машинально. Но Копылов сперва нежно коснулся кожи. Стал поглаживать, распрямлять. Теплые жесткие пальцы ходили кругами, все сильнее давили тело. Качан успокоился, расслабился, но вдруг он вздрогнул всем телом. Боль возникла внезапно от сильного нажатия большим пальцем под ключицей и тревожной волной разлилась по телу.

— Лежите спокойно, — сказал Копылов.

Он надавил сильнее. В одном месте, другом. Теперь уже всеми пальцами. Качан закрыл глаза, постанывал. А Копылов «ходил» по телу — то там, то здесь... Качан сжал зубы. Терпел. И даже стонать перестал. Только навязчиво думал о конце процедуры. И Копылов, словно понимая его нетерпенье, ослабил нажимы, снова мягко, нежно разглаживал, успокаивал.

— Организм, умница, мы причиняем ему боль, а он защищается, мобилизует силы и в то место, где ощущает боль, бросает средства и материалы, не совсем еще нам понятные, неведомые, но способные ремонтировать, восстанавливать, устранять поломки. И заодно, так сказать, попутно — излечивает болезни целого региона. В этом смысл нашей процедуры.

— Может быть, может быть, — соглашался приходивший в себя Качан. — Хотелось бы верить. Скажите, это ваши собственные мысли?

— И свои, и чужие. Наука не исключает чужих открытий. Но вы потерпите. Вот здесь...

Он надавил раз, другой. Разгоряченные и еще более жесткие пальцы Копылова словно вонзились в рыхлое тело Качана, прошлись под ребром и словно крючьями зацепили нерв. Боль прострелила все тело, бросила в жар.

— Это слишком! — Качан пытался увернуться от бегающих пальцев, но пальцы настигали, за одной волной катилась другая волна боли, третья. И Качан уже терял терпенье, он весь покраснел и покрылся испариной. А руки снова взлетали над ним, и он видел, как были красны и словно бы дымились подушечки пальцев Копылова.

Шел десятый день пребывания Качана в клинике Углова. Клиника — старое, недавно отремонтированное пятиэтажное здание, палаты, лаборатории просторные, потолки высокие. Но главное здесь люди. Каждый сотрудник, будь то профессор или рядовой врач, исполнены какого-то особого, величавого достоинства: идеально отглаженные халаты, мягкие тапочки, серьезные, заботливые, внимательные лица. Здесь всегда царит атмосфера каких-то важных дел, событий... И, действительно, тут почти каждый день совершаются операции — на сердце, на легких, на сосудах. В коридорах можно слышать: «Кто оперирует? Федор Григорьевич?.. Ну, значит, закончат рано».

Углов берет на операцию сложных, тяжелых больных, но оперирует быстро. Одну и ту же операцию опытный хирург, профессор, делает три часа, Углов закончит за два. От операции, особенно, сложной, редкой, зависит ритм и характер всех дел клиники. Освобождаются хирурги, ассистенты, начинаются приемы больных, обходы, дела, требующие участия ведущих врачей, самого академика. Об этом не говорят, но это знают все — от профессора до няни и гардеробщицы.

В этот ритм был вписан Качан — человек по природе пытливый, склонный все оценивать, анализировать методом ученого, меркой точных наук, математики.

Ритм жизни и всех дел клиники указывал ему на стройную систему, четкость и деловитость, внушал уважение и веру в знание и мастерство врачей.

Он знал: Углов назначил ему нестандартное, немедикаментозное — и даже как будто бы немедицинское лечение. И это ему нравилось, значит, он не так уж плох, раз ему еще может помочь этот конструктор-испытатель вертолетов — наверняка какой-нибудь чудак, однако, чудак безопасный. Ну, пожмет пальцами — там, сям... Вроде массажа. Больно бывает, но человека, случается, изобьют до синяков, и — ничего. Проходит. А тут — болевые нажатия. Точечные. Что-то от китайской или тибетской медицины. Может, и в самом деле — будет толк. Чем черт не шутит!

Сегодня Борис прошел седьмую процедуру — последнюю, самую интенсивную. Назначь ему Копылов восьмую, девятую — он бы, наверное, не выдержал, попросил ослабить болевые нажимы, но Копылов сказал: «Хватит! Посмотрим, как поведет себя ваше сердце». А сердце, умница, трудилось без сбоев, Качан уже много и резво ходил по коридорам — в безлюдных местах переходил на быстрый шаг: взад-вперед, взад-вперед. До пота, до легкой ломоты в ногах. А сердце — как бы не сглазить! — билось в груди ровно и сильно.

Качану никто ничего не носил. В клинике он сидел на строгой диете, чувствовал, как тает масса его тела и весь он становится легче и крепче.

Углов назначил ему блокады с введением лекарства в область сердца. Ночью Качан не мог заснуть. Длинная, кривая игла маячила перед глазами. «Нужна большая точность... можно задеть сосуды», — беспокойно бились в сознании чьи-то слова.

Утром Качана разбудила сестра.

— В одиннадцать часов вам назначена операция.

— Укол или операция?

Сестра пожала плечами.

Чтобы как-то скоротать время, он вышел в коридор и до одиннадцати толкался у дверей палат. Затем дежурная сестра привела Качана в предоперационную. Тут было много народа, готовили операционный стол, пробовали лампы, тянули провода к аппарату со стеклянными цилиндрами. Сестра, видя его замешательство, сказала:

— Это не для вас, для серьезной операции.

Потом Бориса усадили в кресло, которое тут же опустилось, и он оказался в полулежачем положении. Свет слепил глаза, слева и справа хлопотали сестры. Углов в операционной не появлялся, но Борис чувствовал, что его ждали.