ЕГОР. Возвращение
ЕГОР. Возвращение
Алевтина не вернулась из командировки. Сначала был короткий факс с просьбой о продлении срока пребывания ввиду необходимости проработки открывшихся новых перспектив сотрудничества с концерном г-на Берхстгадена. Текст был сопровожден краткой просьбой самого (!) президента компании с указанием, что расходы по пребыванию мадам, нашего экономиста, концерн берет на себя. Разумеется, я очередной раз не мог не восхититься талантом и силой духа этой женщины: кто она такая в иерархии планетарной картографической промышленности по сравнению с магнатом, всесильным императором мировой державы? Букашка, не более: безвестная сотрудница безвестной пока, скромной начинающей фирмы. И тем не менее — не только добилась приема у его сверхвысочества, но и вышла на какие-то эффективные перспективы, но и заслужила поддержку олигарха!..
Потом раздался телефонный звонок в офис: слышимость была отличная, я различал малейшие оттенки ее голоса. От неожиданности у меня перехватило горло, я ответил не сразу. Она владела собой много лучше меня и по-деловому сухо доложила о своих феноменальных достижениях: мы не только получаем новейшее оборудование и кредит на льготных условиях под поставку совместной продукции, но и при наличии нашего желания организовываем совместное предприятие на правах филиала международного концерна.
— Привет сотрудникам, шеф! Жду новостей, — так лихо завершила она разговор. — Да некому передавать, все уже разошлись, — несколько невпопад, вместо вежливого «спасибо, обязательно передам», — ответил я.
И тут ее голос изменился, задрожал, и я, наконец, понял, как трудно ей было столь молодецки говорить со мною.
— Нас не слушают? — еле слышно спросила она. — Некому. — Шеф… Шеф… Егорушка! Скажи мне, скажи мне… Одно твое слово… Я прилечу в тот же день!.. — Что сказать? — выдавил я из себя не сразу. — Питер просит моей руки. — Какой Питер? — тупо спросил я. — Причем здесь Питер? — Какой-какой? Не все ли равно? Да господин Берхстгаден. Он сказал, что ждал меня всю жизнь.
Я молчал. Сердце неожиданно пронзили какие-то острые когти, я даже едва слышно застонал и стал тереть левую сторону груди.
— Егорушка! Егорушка! Что с тобой? — донесся отчаянный вопль из-за океана. Я сидел молча, вереница лиц вихрем закружилась передо мной, и постепенно осталось лишь два из них: Анастасии и Алевтины. Сильное, яркое, с пронзительным взором — Алевтины (наверное, потому такое, что уж больно лихо отрапортовала она мне свои результаты) и сникшее, с сетью взявшихся откуда-то горьких морщинок, с кротким спокойным взглядом лицо Анастасии.
— Я очень, очень желаю тебе счастья, — хрипло, каким-то не своим голосом наконец, произнес я. Я понимал, что расстаюсь с ней навсегда, навеки, что я больше не увижу ее ни-ког-да!
— Егорушка! Да какое же мне без тебя счастье? — закричала она. Прощай, — тихо сказал я и положил трубку на рычаг. Что мог я ей другого ответить?..
Не стану рассказывать ни о своем самочувствии, ни о фуроре, которое назавтра произвело в фирме мое сообщение о судьбе Алевтины. Мое дело было «закапсулироваться», закрыться, добиться забвения, вытеснить из сердца, из памяти все, что было связано с Алевтиной: во имя самой возможности жить. Здесь не место повествовать ни о перемене в наших производственных делах, ни об официальных вестях, касающихся г-жи Берхстгаден. Упомяну лишь о двух ее письмах, и с большими промежутками мне пересланных со случайными оказиями. Вот отрывки из них:
Ужасно неловко отправлять письмо на работу, но как до тебя добраться-то? Я ведь и так — пишу второй раз всего за эти девять месяцев.
Чего надо-то мне? Понимаешь, прилететь или приехать — куда угодно (какая разница!). И осуществить свое дичайше-невыполнимое желание: поставить тебе на тумбу у постели стакан воды. Потом — могу уйти, ведь я, может, и летела-ехала-то из-за этого стакана.
Меня совесть мучит из-за твоего тогдашнего, полусонного: «А почему ты воду не приготовила, у меня ночью горло сохнет?» Очищения, понимаешь ли, жажду. Если бы ты увидел этот стакан, может быть, ты понял бы, как я живу с пересохшим горлом — без тебя. Есть ты, и есть мои несколько тогдашних «глотков свободы», а все, что без тебя, при моих новых радостях и горестях, это же все — какая-то ужасная нелепость, какой-то обман, сон. Не сон — это только когда до тебя можно дотронуться, когда можно, даже не глядя, чувствовать: ты — есть, ты — вот он…
А вообще-то я живу так: и последние минуты этого дня — с тобой, и первые — следующего, и весь потом день — тоже. Ничто и ничего меня не берет: ни время, ни какие-то «самоохранительные» чувства…
Ты со мной, всегда, постоянно. Я так же с тобой говорю, так же протягиваю иногда руку — дотронуться, меня от тебя — не вылечить. Ну, прошло девять месяцев, ну будет год, два, три…
Я тебя люблю, и все тут! Не так: «Ах, ты со мной эдак, ну и я!..» Не обхожусь я без тебя, не обойдусь. Где-то промелькнет такое: без тебя — жизнь стала без смысла, без цели. Да в глубине-то я знаю: не стала, потому что все равно ты — есть. Люблю тебя. Поэтому — и верую в жизнь «там, за горизонтом, там, где-то там…» Там, где ты. Я люблю тебя.
Легко сказать — «закапсулировался». Да, конечно, характера у меня хватало, да ведь пробои-то эти шли не столько через разум и соображение, сколько через сердце. И потому, чтобы вытеснить из памяти это страдание, чтобы не биться как на смертельном гарпуне на вопросе: ну, почему, почему так нелепо устроен этот мир? — чтобы заглушить всегдашнюю боль потаенную, я принялся вкалывать. Вкалывать денно и нощно. В кратчайшие сроки мы не только развернули супероборудование, присланное нам концерном г-на Берхстгадена, но и освоили его в полной мере. Это было непросто в условия общего спада производства, памятного, думаю, всем нам. В поисках заказов и заказчиков я мотался по городам и странам ближнего и дальнего зарубежья, дважды вылетал в Западную Европу, на неделю «сбегал» и в Китай. Дела шли неплохо, даже весьма неплохо, хотя у меня не было столь надежного, проницательного и компетентного экономиста, как прежде. Наши отношения с Настей сохранялись ровными, спокойными: тем более ценил я эту прекрасную, доверившуюся мне женщину, чем более высокую, почти невозможную цену заплатил за то, чтобы смерч страстей не расшвырял нас, не разрушил нашего счастья, которое, оказалось, было столь хрупким, таким открытым для ударов бешеных штормов, как парусник в открытом океане.
Мне было от души приятно привозить дорогие подарки ей и детям да и без того чувствовать себя в состоянии держать материальный уровень своей семьи на много выше принятого у нас ординара благополучия. Это приносило мне теплое чувство самоудовлетворения: да, я был все тот же человек, полковник в отставке, жестоко выброшенный несколько лет тому назад прочь из обеспеченного существования, запущенный в пучину неопределенности и нищеты, но я был уже другим человеком, победившим обстоятельства. Достаток, приносимый картографической фирмой и другими заведениями, находившимися под моей рукой, стал столь значителен, что мы, учредители, могли позволять себе время от времени спонсорство и благотворительные акции по отношению к офицерам, увольняемым из армии, и число наших союзников неуклонно росло. И все же, и все же… Не было мира в моей душе! И не только потому, что саднила в ней рана, оставленная Алевтиной: эту боль я действительно сумел капсулировать, и если по какому-то поводу не вспоминал об Але, то вроде бы ничего и не болело. Нет, все больше вносило смущение в мою душу поведение Насти. Вернее говоря, не поведение, а настроение, я сказал бы хоть ровное, но какое-то безрадостное. Она не сверкала, не сияла, не светилась, как прежде, но уподобилась вроде бы матовой лампе. Боже мой, сколько радости, эмоций и восторгов доставляли ей те пустяки, которые мы приобретали прежде! А сейчас она относилась даже к роскошным дарам скорее всего с равнодушным любопытством.
— Наелась, мать? Или заелась? — как-то в сердцах воскликнул я, когда она спокойно глянув на принесенный мною для нее пакет, отложила его в сторону и продолжала на кухне заниматься своими делами. Она без улыбки и гнева глянула на меня и покачала головой: — Нет, Егор, не заелась. Только зачем мне все это? — Как зачем? Ведь это так красиво, так тебе пойдет! — А зачем? Сам-то подумай: ведь я живу, как вдова, при живом-то муже. — Как вдова? — опешил я. — А где у меня муж? Где? Где? — она подняла руки и поочередно глянула себе подмышки, потом за кухонную дверь. — Дома прикажете сидеть? — избычился я. — А дела сами собой сделаются? — Дела, — протянула она ровным голосом. — Да, это, конечно, самое главное в жизни. — Настена, да что с тобой? Ты? Против? Моих? Дел?! — Нет, мужчина без дела, что петух без хвоста. Я не против твоих дел. Твои дела против тебя. И против меня. Для чего я тебе? Рубашки стирать при редких встречах? — она смотрела на меня спокойно, без всякой. аффектации. И родное лицо ее было отчуждено от меня. Оно — выглядело и знакомым мне до самой последней черточки, и — чужим, не моим! — Ну, еще одно пальто. Еще одно кольцо. А дальше что? Богатые поминки? — она прямо смотрела мне в глаза. — Богатые поминки? — переспросил я медленно. Все мои возражения испарились при взгляде на это поскучневшее, утратившее жизненную энергию лицо. — Нет, очень богатые, — поправилась она, все так же, с отчужденным интересом вглядываясь в мои зрачки. — Мы для этого сходились? — А как же быть? Сами-то дела не делаются. — Я сказал это без явной запальчивости, потому что ее правоту — выстраданную ею — ощутил сразу, всеми молекулами своего естества. Ведь это говорила моя жена, та, с которой с хотел и хочу в счастье и согласии прожить весь отпущенный мне судьбою срок. Говорила та, ради которой я пресек счастье Алевтины. Так для чего же искалечил и пресек? — Да, сами не сделаются? А где же твои помощники? Я развел руками: — Дел все больше, а помощников все меньше. Аля уехала, теперь она царствует за океаном. Настя опустила на миг глаза, секунду помолчала. Не от хорошей жизни она уехала, — бесстрастно сказала она после паузы. — А все ли твои дела нужны тебе? Ты для чего живешь? — Самоутверждаюсь. Самореализуюсь. Иду из грязи в князи. — Егор, а ты не заблудился в поисках своего княжества?
Мы стояли на кухне и глядели друг другу в глаза. Может быть, это была главная минуты в моей биографии. Женщина, которая вверила мне всю жизнь, потому что полюбила и поверила, которая гордилась мною и помогала мне подняться в трудную годину, разуверилась во мне. Она горестно и отрешенно ждала, пойму ли я ее или начну доказывать свою правоту, убийственную для нее. Я видел, что ей все равно, буду ли искренен в своем упорстве или оно сокроет некий тайный горизонт моих поступков. Мы стояли и смотрели друг другу в глаза. Она была спокойна, ничего кроме глубокой усталости не читалось на ее лице. Это — я — довел — ее — до такой — апатии? ЕЕ — богиню Артемиду?!..
Я сделал два шага вперед и, не говоря ни слова, — зачем? — стал перед нею на колени и прижался к ее ногам головой. Она стояла неподвижно, положив ладонь мне на темя. Потом опустилась на колени и положила голову мне на плечо. Рыдания начали сотрясать ее тело, мою шею обожгли ее слезы.
— Господи! Как я счастлива! Он понял, он услышал, Господи! Какое счастье! Он человек, он не глухарь на току! Господи! У него открыты уши. Господи!..
Мы стояли на коленях, обняв друг друга. Я убирал губами горькую соленую влагу с ее глаз, с ее щек, и впервые за многие дни, недели и месяцы ее лицо стало таким, каким было до моего ухода: сияющим, светлым, с глазами, обращенными в мир, а не в себя.