ВИЗИТ МЕРТВЕЦА
ВИЗИТ МЕРТВЕЦА
Приводимый ниже рассказ о событии 1855 года записан в 1872 году очевидцем, Софьей Александровной Аксаковой, по просьбе ее мужа, лидера российского спиритического движения А. Н. Аксаков (1832-1903). Случай стал широко известен на Западе благодаря публикациям в немецком журнале "Психические исследования" и английском "Спиритуалисте" в 1875 году. Приводится по тексту, напечатанному в одном из номеров журнала "Ребус" за 1890 год. Вот эта уникальная история.
"Случилось это в мае 1855 года. Мне было 19 лет. Я не имела тогда никакого понятия о спиритизме, даже этого слова никогда не слыхала. Воспитанная в правилах греческой православной церкви, я не знала никаких предрассудков и никогда не была склонна к мистицизму или мечтательности. Мы жили тогда в городе Романове-Ворисоглебске Ярославской губернии. Золовка моя, теперь вдова по второму браку, полковница Варвара Ивановна Тихонова, а в то время бывшая замужем за доктором А. Ф. Зенгиреевым, жила с мужем своим в Рязанской губернии, в городе, где он служил. По случаю весеннего половодья всякая корреспонденция была сильно затруднена, и мы долгое время не получали писем от золовки моей, что, однако же, нимало не тревожило нас, так как было отнесено к вышеозначенной причине.
Вечером, с 12 на 13 мая, я помолилась Богу, простилась с девочкой своей (ей было тогда около полугода от роду, и кроватка ее стояла в моей комнате, в четырехаршинном расстоянии от моей кровати, так что я и ночью могла видеть ее), легла в постель и стала читать какую-то книгу. Читая, слышала, как стенные часы в зале пробили двенадцать часов. Я положила книгу на стоявший около меня ночной шкафчик и, опершись на левый локоть, приподнялась несколько, чтоб потушить свечу. В эту минуту я ясно услыхала, как отворилась дверь из прихожей в залу и кто-то мужскими шагами вошел в нее. Это было до такой степени ясно и отчетливо, что я пожалела, что успела погасить свечу, уверенная в том, что вошедший был не кто иной, как камердинер моего мужа, идущий, вероятно, доложить ему, что прислали за ним от какого-нибудь больного, как случалось весьма часто, по занимаемой им тогда должности уездного врача. Меня несколько удивило только то обстоятельство, что шел именно камердинер, а не моя горничная девушка, которой это было поручено в подобных случаях. Таким образом, облокотившись, я слушала приближение шагов – не скорых, а медленных, к удивлению моему, и когда они наконец уже были рядом с моей спальней с постоянно отворенными в нее на ночь дверями и не останавливались, я окликнула: "Николай (имя камердинера), что нужно?" Ответа не последовало, а шаги продолжали приближаться и уже были совершенно близко от меня, за стеклянными ширмами, стоявшими за моей кроватью; тут уже, в каком-то странном смущении, я откинулась навзничь на подушки.
Перед моими глазами находился стоявший в переднем углу комнаты образной киот с горящей перед ним лампадой всегда умышленно настолько ярко, чтобы света этого было достаточно для кормилицы, когда ей приходилось кормить и пеленать ребенка. Кормилица спала в моей же комнате за ширмами, к которым лежа я приходилась головой. При таком лампадном свете я могла ясно различить, когда входивший поравнялся с моей кроватью по левую сторону от меня, что то был именно зять мой, А. Ф. Зенгиреев, но в совершенно необычайном для меня виде – в длинной, черной, как бы монашеской рясе, с длинными по плечи волосами и с большой окладистой бородой, каковых он никогда не носил, пока я знала его. Я хотела закрыть глаза, но уже не могла, чувствуя, что все тело мое совершенно оцепенело – я не властна была сделать ни малейшего движения, ни даже голосом позвать к себе на помощь, только слух, зрение и понимание всего вокруг меня происходившего сохранялись во мне вполне и сознательно, до такой степени, что на другой день я дословно рассказывала, сколько именно раз кормилица вставала к ребенку, в какие часы, когда только кормила его, а когда и пеленала, и прочее. Такое состояние мое длилось от двенадцати до трех часов ночи, и вот что произошло в это время.
Вошедший подошел вплотную к моей кровати, стал боком, повернувшись лицом ко мне, по левую мою сторону и, положив свою левую руку, совершенно мертвенно-холодную, плашмя на мой рот, вслух сказал: "Целуй мою руку!" Не будучи в состоянии ничем физически высвободиться из-под этого влияния, я мысленно, силою воли, противилась слышанному мною велению. Как бы провидя намерение мое, он крепче нажал лежавшую руку мне на губы и громче и повелительнее повторил: "Целуй эту руку!" И я, со своей стороны, опять мысленно еще сильнее воспротивилась повторенному приказу. Тогда, в третий раз, еще с большей силой, повторились то же движение и те же слова, и я почувствовала, что задыхаюсь от тяжести и холода налегавшей на меня руки, но поддаться велению все-таки не могла и не хотела. В это время кормилица в первый раз встала к ребенку, и я надеялась, что она почему-нибудь подойдет ко мне и увидит, что делается со мной, но ожидания мои не сбылись: она только слегка покачала девочку, не вынимая ее даже из кроватки, и почти тотчас же опять легла на свое место и заснула. Таким образом, не видя себе помощи и думая почему-то, что умираю, что то, что делается со мною, есть не что иное, как внезапная смерть, я мысленно хотела прочесть молитву Господню "Отче наш". Только что мелькнула у меня эта мысль, как стоявший подле меня снял свою руку с моих губ и опять вслух сказал: "Ты не хочешь целовать мою руку, так вот что ожидает тебя", – и с этими словами положил правой рукой своей на ночной шкафчик, совершенно подле меня, пергаментный сверток, величиною с обыкновенный лист писчей бумаги, свернутой в трубку, и когда он отнял руку свою от положенного свертка, я ясно слышала шелест раскрывшегося наполовину толстого пергаментного листа и левым глазом даже видела сбоку часть этого листа, который, таким образом, остался в полуразвернутом или, лучше сказать, в слегка свернутом состоянии. Затем положивший его отвернулся от меня, сделал несколько шагов вперед, стал перед киотом, заграждая собою от меня свет лампады, и громко и явственно стал произносить задуманную мною молитву, которую и прочел всю от начала до конца, кланяясь по временам медленным поясным поклоном, но не творя крестного знамения. Во время поклонов его лампада становилась мне видна каждый раз, а когда он выпрямлялся, то опять заграждал ее собою от меня. Окончив молитву одним из вышеописанных поклонов, он опять выпрямился и встал неподвижно, как бы чего-то выжидая. Мое же состояние ни в чем не изменилось, и когда я вторично мысленно пожелала прочесть молитву Богородице, то он тотчас так же внятно и громко стал читать и ее; то же самое повторилось и с третьей задуманной мною молитвой – "Да воскреснет Бог". Между этими двумя последними молитвами был большой промежуток времени, когда чтение останавливалось, покуда кормилица вставала на плач ребенка, кормила его, пеленала и вновь укладывала. Во все время чтения я ясно слышала каждый бой часов, не прерывавший этого чтения, слышала и каждое движение кормилицы и ребенка, которого страстно желала как-нибудь инстинктивно заставить поднести к себе, чтобы благословить его перед ожидаемой мною смертью и проститься с ним; другого никакого желания в мыслях у меня не было, но и оно осталось неисполненным.
Пробило три часа.
Тут, не знаю почему, мне пришло на память, что еще не прошло шести недель со дня Светлой Пасхи и что во всех церквах еще поется пасхальный стих – "Христос воскресе!" И мне захотелось услыхать его… Как бы в ответ на это желание вдруг понеслись откуда-то издалека божественные звуки знакомой великой песни, исполняемой многочисленным полным хором в недосягаемой высоте… Звуки слышались все ближе и ближе, все полнее, звучнее и лились в такой непостижимой, никогда дотоле мною не слыханной, неземной гармонии, что у меня замирал дух от восторга, боязнь смерти исчезла, и я была счастлива надеждой, что вот звуки эти захватят меня всю и унесут с собою в необозримое пространство… Во все время пения я ясно слышала и различала слова великого пасхального стиха, тщательно повторяемые за хором и стоявшим передо мною человеком. Вдруг внезапно вся комната залилась каким-то лучезарным светом, также еще мною невиданным, до того сильным, что в нем исчезло все – и огонь лампады, и стены комнаты, и самое видение… Свет этот сиял несколько секунд при звуках, достигших высшей, оглушительной, необычайной силы, потом он начал редеть, и я могла снова различить в нем стоявшую предо мною личность, но только не всю, а начиная с головы до пояса, она как будто сливалась со светом и мало-помалу таяла в нем, по мере того, как угасал или тускнел и самый свет. Сверток, лежавший все время около меня, также был захвачен этим светом и вместе с ним исчез. С меркнувшим светом удалялись и звуки, так же медленно и постепенно, как вначале приближались.
Я стала чувствовать, что начинаю терять сознание и приближаюсь к обмороку, который действительно и наступил, сопровождаемый сильнейшими корчами и судорогами всего тела, какие только когда-либо бывали со мной в жизни.
Припадок этот своей силой разбудил всех окружающих меня и, несмотря на все принятые против него меры и поданные мне пособия, длился до девяти часов утра – тут только удалось наконец привести меня в сознание и остановить конвульсии. Трое последовавших затем суток я лежала совершенно недвижима от крайней слабости и крайнего истощения вследствие сильного горлового кровотечения, сопровождавшего припадок. На другой день после этого странного события было получено известие о болезни Зенгиреева, а спустя две недели и о кончине его, последовавшей, как потом оказалось, в ночь на 13 мая, в пять часов утра.
Замечательно при этом еще следующее: когда золовка моя недель через шесть после смерти мужа переехала со всей своей семьей жить к нам в Ромавов, те однажды, совершенно случайно, в разговоре с другим лицом в моем присутствии она упомянула о том замечательном факте, что покойного Зенгиреева хоронили с длинными по плечи волосами и с большой окладистой бородой, успевшими отрасти во время его болезни. Упомянула также и о странной фантазии распоряжавшихся погребением – чего она не была в силах делать сама, – не придумавших ничего приличнее, как положить покойного в гроб в длинном, черном суконном одеянии вроде савана, нарочно заказанном ими для этого.
Характер покойного Зенгиреева был странный. Он был очень скрытен, малообщителен, это был угрюмый меланхолик; иногда же, весьма редко, он оживлялся, был весел, развязен. В меланхолическом настроении своем он мог 2-3, даже 8-10 часов просидеть на одном месте, не двигаясь, не говоря даже ни единого слова, отказываясь от всякой пищи, покуда подобное состояние само собою или по какому-нибудь случаю не прекращалось. Ума не особенно выдающегося, он был по убеждениям своим, быть может, в качестве врача совершенный материалист: ни во что сверхчувственное – духов, привидения и тому подобное – он не верил, но образ жизни его был весьма правильный. Отношения мои к нему были довольно натянуты вследствие того, что я всегда заступалась за одного из его детей, маленького сына, которого он с самого рождения совершенно беспричинно постоянно преследовал, я же при всяком случае его защищала. Это его сильно сердило и восстановляло против меня. Когда за полгода до смерти своей он вместе со всем семейством гостил у нас в Романове, у меня вышло с ним, все по тому же поводу, сильное столкновение, и мы расстались весьма холодно. Эти обстоятельства не лишены, быть может, значения для понимания рассказанного мною необыкновенного явления.