I. Автобиография помешанного (к главе VII)

I. Автобиография помешанного (к главе VII)

С 58-го по 59-й год я служил привратником у господина Б. В этом же доме жила семья Даг., которая постепенно так полюбила меня, что предложила давать мне обед, зная, что мне неудобно было готовить его самому. Однажды, проходя по улице Ровелекка, я увидел у отворенной железной лавки девушку, которая покраснела, когда глаза ее встретились с моими. Я же, напротив, остался на этот раз совершенно равнодушным, хотя обыкновенно краснел при всякой встрече, особенно с женщиной. Я догадался, в чем дело, но, возвратясь домой, даже и вида не подал, что придаю этому значение. На следующий день я снова проходил мимо лавки, и та же девушка, по фамилии Ж., опять бросила на меня нежный взгляд, а я по-прежнему остался равнодушным и когда возвращался назад, то даже не посмотрел на нее, хотя она стояла у двери. Некоторое время я избегал встречи с этой особой. Однажды вечером, стоя у ворот, я услышал легкие шаги и, оглянувшись, увидел Ж., которая держала за руку свою маленькую сестру. Девушка обратилась ко мне с вопросом, дома ли г-жа Даг., и я отвечал ей, что нет, после чего она поблагодарила меня, многозначительно поклонилась мне, так же как и я ей, – и ушла. В это время началась война 59-го года, и у меня не было даже мысли о каких-нибудь связях… Я записался в солдаты… Вскоре нам объявили приказ о выступлении и повезли наш отряд по железной дороге в Комо, где горожане встретили нас криками ура. Едва только мы пришли в казармы, как нас опять собрали и офицер стал вызывать нас поодиночке и раздавать нам деньги, говоря, что сегодня мы получим только половину жалованья. При этом он как-то особенно и даже с презрением смотрел на тех, которые были дурно одеты, чего, по-моему, рассудительный человек не должен бы делать. После раздачи жалованья нам сделали смотр, а потом отвели опять в казарму, где даже не было приготовлено соломы для ночлега. Через неделю из нас составили батальон, в который зачислили и меня вместе с двоими земляками. Батальон этот назначался для пополнения первого полка и был отправлен к озеру Комо. По дороге мы останавливались для отдыха на час или на два в Колико и Морбеньо, где нас встретили с музыкой. После полуночи мы отправились в Сандрио и пробыли там два дня. Дальше я уже забыл теперь в подробности наш маршрут. Помню только, что, когда мы пришли в Кроче Домини, день был ужасно жаркий, а к вечеру вдруг поднялся такой густой туман, что мы не могли различать друг друга, и стало так холодно, что нам пришлось кутаться. Это было 10 июля; мы все сильно нуждались в отдыхе после дороги, а между тем не могли заснуть вследствие нестерпимого холода. Мы нарубили ветвей кустарника, росшего по склону горы, и зажгли несколько костров. Мне пришлось стоять на карауле у нашего багажа, и, когда меня пришли сменить, я был еле жив от холода – руки закоченели до того, что я не мог держать ружья, ноги совсем застыли, и я с трудом отогрелся. Между тем занялась заря, мы пошли дальше, и это дало нам возможность согреться окончательно. Остальные подробности нашего путешествия не стану приводить, так как это было бы слишком скучно. Упомяну только о нашем прибытии в Баголино, которое находится неподалеку от Рокка д’Анфо. Там наш отряд должен был следить за действиями неприятельских войск. Вскоре мы узнали, что неприятель приближается к нам и авангард его недалеко. Тотчас же раздался призыв к оружию; но отряд наш остался на месте ожидать неприятельского авангарда, и, когда он приблизился шагов на сто, мы начали бросать в него заранее приготовленными камнями. Я не помню, отвечал ли нам неприятель выстрелами или нет, но мне говорили, что у него было несколько раненых. Узнав, что у нас собрано в этой местности много войска, неприятель удалился, и мы могли отдохнуть. Через неделю после того нас отправили в Лаввеноне, где нам пришлось нести гарнизонную службу. А вскоре и мир был заключен. В конце 1860 года, не зная куда пристроиться, я временно поселился в доме моего дяди. Зимой 60–61-х годов я стал искать себе другую квартиру и наконец попал опять к прежнему хозяину, после чего дела мои пошли довольно хорошо. Я работал также и на Б., почему должен был проходить по улице Ровелекка, хотя мне не хотелось этого делать во избежание некоторых воспоминаний. В это время молодой человек, ухаживавший за Ж., как мне казалось, уже бросил ее. Настал какой-то праздник, и у меня не случилось кофе, который я пил всегда вечером и утром, как только встану; зная, что его можно достать так рано только в лавке Ж. на улице Ровелекка, я пошел туда. Это было в конце осени 1861 г. Мне продала кофе мать Ж., встретившая меня довольно любезно, и я обещал сделаться ее покупателем. Что же касается дочери, то я решил избегать даже мысли о ней. Хотя эта девушка мне нравилась, но я думал, что из нее выйдет плохая хозяйка и что она не сумеет хорошо воспитать детей, как бы мне хотелось; к тому же я не желал жениться на девушке, дурно воспитанной, тем более что любил свободу. Потом я во второй раз зашел в лавку, и со мной обошлись еще лучше прежнего. Когда я пришел в третий раз, обе женщины были возле конторки, но мать закрывала своей тенью дочь, сидевшую около стены. Меня встретили очень любезно. Пока мать отвешивала мне сахар и кофе, я не мог видеть дочери; когда же я спросил мыла, то мне стало видно ее, и я мог взглянуть ей прямо в лицо. Сделав вид, что хочу поближе посмотреть: то ли мыло мне дали, какое нужно, я тоже приблизился к конторке. На весы был положен кусок мыла средней величины, ни слишком большой, ни слишком маленький;[179] дочь, желая сказать что-нибудь, заметила: «Это слишком много», а мать, как будто угадав мои мысли, ответила ей: «Ничего, до дома донесет». Потом они обе засмеялись, и я ушел. Через некоторое время мать сказала мне как-то вечером, что дочь говорила ей, будто я женился; я же ответил, что это неправда и что у меня даже мысли нет о женитьбе, на что она заметила: «Да, да, теперь вы по крайней мере совершенно свободны». В этот раз поклон ее был очень сух, и в последующие мои посещения обращение ее со мной окончательно изменилось к худшему. Она избегала меня и старалась дать мне понять, что не желает моих дальнейших посещений; но я, не обращая внимания на это, притворился ничего не понимающим и продолжал заходить в лавку. Однажды я вышел из дома, когда начало уже смеркаться и накрапывал дождь (это было на первой неделе поста 1862 года), и как только свернул на улицу Ровелекка, из лавки вдруг выскочила младшая сестра Ж., посмотрела на меня со смехом и поспешно убежала в лавку; я продолжал идти своей дорогой, не спуская в то же время глаз с лавки, и видел, как мать вытолкнула оттуда старшую дочь, которая остановилась на пороге, посмотрела на меня, смеясь, и сказала: «Ну что же?» А я, слыша, как мать подстрекает девушек, говоря «идите вслед за ним», ласково взглянул на старшую дочь, но ничего не сказал в эту минуту.

Окончив свои дела в этот вечер, я порешил написать ей записку, чтобы положить конец этим последствиям.[180] Хотя в этот вечер мне нужно было сделать покупки, однако я, чтоб передать ей записку, предпочел пойти в лавку утром, так как знал, что в это время мать бывает там одна. Зайдя на следующее утро в лавку, я уже нашел в ней посетителей; мое появление, должно быть, смутило старуху Ж., потому что она ошиблась, отдавая сдачу какой-то молодой девушке, которая посмотрела на меня, когда уходила. Между тем я подошел ближе, и Ж. подала мне что нужно, причем старалась скрыть свое смущение. Тогда я вынул записку и, вручая ей, сказал: «Это – старинный счет, просмотрите его на досуге». Я хотел таким образом показать покупателям, что между нами нет каких-нибудь особенных отношений. Взяв записку, Ж. отвечала: «Ах, да-да!», после чего я ей поклонился и она сказала мне: «До свиданья!» В течение этого дня тысячи мыслей сменились у меня в уме, однако же вечером я сдержал свое слово, как обещал в записке. Вот ее содержание:

«Милостивая Государыня!

Наши слишком уже явные отношения обязывают меня написать вам несколько строк, чтобы решить наш внутренний вопрос. Если до сих пор я не показывал своей горячей привязанности к вашей дочери, то это не вследствие сомнения в том, что она мне отвечает взаимностью; напротив, я очень уважаю ее осторожность и не подозреваю, чтобы ее расположение к другим было иное, как только родственное. Если мое объяснение будет принято благосклонно, то я ожидаю вашего ответа сегодня в 8 часов вечера. Когда я пройду в это время мимо лавки, то в знак согласия у дверей ее должна стоять ваша дочь; в этом случае я буду знать наверное, что вы удостоите меня каким-нибудь ответом; если же я никого не увижу, то пройду мимо и все будет забыто. Пишу эти слова с сожалением, что не заслужил внимания той особы, которую я очень уважаю и которая стоит выше меня. Прощайте или пока до свидания в назначенный час».

Вечером около 8 часов я вышел из дома и после небольшой прогулки повернул в улицу Ровелекка. Там я заметил девушку прекрасного роста и молодого человека, стоявших у ворот и смотревших в мою сторону. Я перешел направо, сделав вид, что останавливаюсь, и услышал, как эта девушка сказала: «Да он совсем молокосос!» Я притворился, что не заметил ее внимания, посмотрел на нее, хотя она была мне совершенно не знакома, и решил идти дальше.

У лавки никого не было, а внутрь я не заглянул и, миновав ее, почувствовал большое облегчение.[181] Пройдя всю улицу Ровелекка, я повернул влево и увидел на некотором расстоянии трех особ женского пола, шедших мне навстречу, шагов за 15 от меня одна из них– это была дочь Ж. – отделилась от своих подруг, пошла по тротуару и, поравнявшись со мной, посмотрела на меня. Когда все три были шагах в 15 сзади меня, я услышал, как подруга спросила: «Это он?» – и Ж., понизив голос, ответила ей: «Да». А я поспешил домой и лег в постель. Целую неделю я не заглядывал в ту улицу и только вечером на восьмой день прошел мимо лавки Ж., которая уже была заперта, но в комнате у них виднелся свет. Заслышав мои шаги, они погасили огонь, так как отлично знали мою походку (!), хоть я и постарался ее изменить (?!). Когда я проходил мимо их окна, то слышал, как дочь сказала: «Прощай!» Я продолжал идти тем же шагом, но решился сделать последнюю попытку, чтобы положить этому конец. На следующее утро я снова написал письмо и послал его часов в 9 с мальчиком, сказав ему: «Отнеси это письмо в мелочную лавку на улице Ровелекка и передай хозяйке, что оно от одной знакомой ей женщины, которая через меня же просит прислать ответ». Получив письмо, старуха сказала мальчику: «Сейчас мне некогда, зайди через полчаса, и я дам тебе ответ». Когда через полчаса посланный вернулся, она подала ему то же самое письмо со словами: «Снеси его обратно и скажи ему “нет”, да смотри – не потеряй вложенную тут записку». Когда я развернул письмо то нашел в нем свою первую записку, потом заплатил мальчику и отпустил его. Взяв оба письма, я перечитал их, думая, что они дурно написаны, однако и после этого чтения могу сказать, что ошибок у меня не было. Тогда мной овладели самые мрачные мысли, но, рассудив, что с моей стороны было бы глупостью даже думать об этом, я изгнал из своего сердца всякое воспоминание и решил не проходить более по той улице. Спустя некоторое время я как бы инстинктивно вздумал пойти туда; мать и дочь стояли у лавки и, завидев меня, стали смотреть в мою сторону, а когда я поравнялся с ними, сказали: «Он идет сюда».

Из этих последствий[182] я хорошо понял, что она меня любит; я очень страдал, и мысль о таком их поведении вызывала во мне бешенство, поэтому я решился покинуть свое отечество и отправиться в Женеву. Это было во вторник после праздника Троицы в 1862 г. Но и в Женеве меня преследовали те же сторонники Ж., вследствие чего я принужден был вернуться на родину. Так прошло лето, и в конце зимы мои противники, друзья Ж., начали досаждать мне своими преследованиями. Хотя у меня тоже были друзья, но я хранил молчание с ними и даже избегал их, чтобы они не заговорили со мной об этом и не стали подстрекать меня к мести.[183] Так я терпел до Масленицы текущего, 1866 года. Однажды мне захотелось послушать оперу, и я пошел в театр. Сначала никто не обратил внимания на мое появление в театральной зале, но через 8 или 10 минут двое молодых людей, сойдя сверху, посмотрели на меня, чтобы удостовериться, точно ли это я; потом, узнав меня, они разделились – один пошел вправо, другой влево – и, подходя к разным личностям, что-то шептали им на ухо, после чего ушли. Когда кончился первый акт оперы – это была «Борджиа», – справа от меня раздались крики: «Чезаре! Чезаре!», а слева – «так, так, Чезаре», и это продолжалось некоторое время; минуты две или три спустя пришел опять молодой господин, как будто один из прежних двоих, и привел с собой мальчика, который прыгал и смеялся от удовольствия. Он указал мальчику место на скамейке рядом со мной, остававшееся до сих пор незанятым, а сам ушел. Посидев три или четыре минуты, мальчик начал кричать: «Вот он здесь!» При таком нахальстве я готов был наделать глупостей, но, зная, что в настоящую минуту это было бы слишком большой неосторожностью, смолчал и притворился, будто эти оскорбления[184] относятся не ко мне. Между тем начался второй акт, и ко мне подсели какие-то крестьяне; самый смышленый из них, сидевший рядом со мной, начал расспрашивать меня о содержании оперы, как будто стараясь вовлечь меня в разговор; но я понял их замыслы и отвечал односложно, чтобы отделаться от них. По окончании оперы я встал первый; тогда мой сосед крестьянин ударил кулаком по левой руке своего товарища, и тотчас же все поднялись с мест, ничего не говоря, но с намерением последовать за мной. Я кое-как ускользнул от них, но спустившись с лестницы, заметил в коридоре молодого человека высокого роста, который стоял неподвижно и точно хотел загородить мне дорогу. Однако я успел-таки выскользнуть на улицу. В этот вечер в голове у меня бродили самые безумные мысли и мне хотелось сцепиться с кем-нибудь не на жизнь, а на смерть. Тут я вспомнил о человеке, ожесточеннее всех преследовавшем меня, – о молодом носильщике, служившем у старухи Ж., которая была главой заговора, и решил отыскать его. Наступила уже полночь; я отправился совершенно один по улице, называемой Мулли, и на некотором расстоянии увидел трех или четырех парней, в полнейшем безмолвии поджидавших кого-то. У меня явилось подозрение, что среди них находится тот, кого я ищу, и я стал следить за ними, осторожно ступая и скрываясь насколько возможно; но, когда я сообразил, что, может быть, им нужен именно я, они вдруг исчезли, и я их не видел более. Для защиты, в случае нужды, у меня ничего не было, кроме ключа от двери, но я находился в этот вечер в таком настроении, что не побоялся бы никакого силача! Поэтому я направился в полном молчании к салотопенному заводу; постояв немного напротив него, я вдруг услышал шаги с той стороны, откуда сам пришел. Я немножко обождал – оказалось, что это солдат, который прошел мимо, даже не взглянув на меня. Я в эту минуту был до того склонен видеть во всем тайну, что бросился вслед за ним, но скоро потерял его из виду. Подождав немного, я увидел молодого человека среднего роста, шедшего мне навстречу, но он тоже не посмотрел на меня и, повернув к воротам, скрылся за первой дверью налево. Вокруг меня снова настала полнейшая тишина, и я продолжал стоять на своем посту. Тогда мне пришло в голову, что если тот, кто меня ищет, потребует с помощью свистка ключи от двери у родителей Ж., то я не в состоянии буду выполнить своего намерения, поэтому я пошел домой и лег в постель. Он не заметил моей уловки, и несколько дней все было тихо; но потом он опять появился, а с ним вместе и его товарищи, так что мало-помалу это сделалось невыносимым: не только вечером, но даже в течение дня их пение и ругательства не давали мне покоя. Между тем я страдал ужасно, потерял даже аппетит, кашель мучил меня днем и ночью. Нужно заметить, что в тот день меня терзало не только его нахальство, но, с позволения сказать, дрожание всего тела, ни на минуту не прекращавшееся. Оскорбленный во всех моих преимуществах[185] столькими преследованиями, я кружился по комнате в бешенстве, в бреду, будто лишившись рассудка, и был до того поглощен одной ужасной мыслью, что почти не сознавал, что со мной делается. Наконец я собрался лечь в постель, но так как она оказалась еще не приготовленной, то я начал думать о тех необыкновенных событиях, причиной которых был не кто иной, как старуха Ж., и решил отмстить ей за себя во что бы то ни стало. Вооружившись кухонным ножом, я отправился к моей противнице, как вдруг, дойдя уже до улицы Ровелекка, вспомнил о правосудии и начал колебаться, но тут я увидел Заса, приятеля Ж., выходившего из их дома и посмотревшего на меня; тут я не мог уже более сдерживаться, и какой-то инстинкт мести овладел мной… Когда я вошел в лавку, старуха вышла мне навстречу… и я отмстил.

Чтобы не запутаться в подробностях, упомяну только, что я пришел в себя уже за миланскими дорогами. Продолжая бежать, я заметил, что на некотором расстоянии за мной гонятся мои враги. В руках у меня был тот же нож, и какой-то инстинкт понуждал меня вернуться; но, опасаясь наделать новых преступлений, я порешил идти дальше. Описать это путешествие невозможно, так как я многое перезабыл. Добравшись до железной дороги, я повернул вправо, чтобы сесть на поезд на станции Чертоза; но, хотя у меня совсем не было сил и мне очень нездоровилось, я пришел к станции, когда часы только что пробили девять. Ждать приходилось слишком долго, тогда как надо было уехать поскорее. Вечер был холодный, погода дурная, я с трудом шел по дороге, и мной овладело такое изнеможение, что я прилег на куче щебня. Но едва я заснул, как мне показалось, что меня по той же дороге преследуют конные карабинеры. Я вскочил и осмотрелся кругом, топот как будто прекратился, я отер пот со лба и двинулся дальше. С поля какой-то голос кричал мне: «Чезаре!.. Чезаре!..» – но я догадался, что это был обман чувств, тем более что влево от меня, т. е. на Миланской дороге, слышались настоящие голоса моих противников, кричавших мне те же дерзкие слова, как и раньше, и гнавшихся за мной. Убедившись, что первый голос был просто следствием моей слабости,[186] я, насколько было возможно, собрался с силами и продолжал путь. Не сумею определить, как я чувствовал себя тогда и что именно – сонливость или утомление – угнетало мои чувства, но факт тот, что позади меня сверху слышалось мне адское пение, и среди этих голосов всех громче раздавался голос убитой мной Ж… Когда же я в бешенстве оборачивался, стараясь показать, что не боюсь ее преследований, она исчезала вдали за лесом, и песнь ее постепенно замирала.[187] Когда это видение прекратилось, мне представился шагах в двадцати какой-то призрак громадных размеров, который, пристально посмотрев на меня, скоро исчез, и я пошел дальше. Потом, услышав, что поезд приближается, я по возможности удалился от рельсов и прилег, чтобы не быть замеченным. При виде удалявшегося поезда я подумал, как приятно было бы мне находиться на нем; но вскоре мной овладела тяжелая мысль, что я утратил свое счастье вследствие низости, из-за которой должен так страдать, и отчаяние заставило меня быстро пойти вперед. По временам мне казалось, что я вижу какие-то деревья с взобравшимися на них людьми, которые смотрят на меня, а иные даже и склоняются передо мной, но стоило мне устремить на них пристальный взгляд – и они исчезали. Один только адский голос не переставал меня преследовать, и, даже когда я оборачивался, он, казалось, противостоял моей бешеной настойчивости и то раздавался вдали, то, как будто удаляясь, слышался громче прежнего, в то время как я продолжал путь. При одном повороте дороги – не знаю, в глазах ли у меня потемнело или небо заволокло тучами, – но факт тот, что я стал плохо различать дорогу, беспрестанно натыкался на препятствия и должен был идти по самой середине ее, где она была очень неудобна. Сон и усталость одолевали меня, холодный пот на всем теле заставлял плотнее завертываться в плащ, чтобы не схватить простуды, я пробовал прилечь, закутавшись, между кучами щебня, насыпанными вдоль дороги, но боялся довериться сну, который тотчас же овладевал мной. Видения исчезали, когда я опускал голову, и снова появлялись, как только я поднимал ее.[188]

Наконец показался огонек в будке сторожа, и это несколько ободрило меня. Когда я постучал в окно, сторож спросил, что мне нужно, и я едва мог возвысить голос настолько, чтобы попросить у него воды. Он вышел и налил мне две кружки. Затем я спросил его, далеко ли еще до Милана, и он указал мне ближайшую дорогу. Я поблагодарил этого человека и снова отправился в путь. Вода подкрепила мне только желудок, но не силы, так что я с большим трудом добрался наконец до города, где и приютился в гостинице, с намерением пролежать весь день в постели, а вечером уехать в Швейцарию.[189] Там, как я надеялся, мне уже нечего будет опасаться преследований со стороны полиции. Но когда я лег в постель и пролежал с шести до девяти часов, то убедился, что не смогу не только заснуть, но даже остаться спокойным. Поэтому я изменил свой план и, так как хозяйка не пожелала взять меня на свое попечение, отправился в Главный госпиталь. Едва только оправившись и еще не вполне выздоровев, я вернулся на родину в восемь с половиной часов вечера и тогда же явился в полицию.

Воспоминания о времени, проведенном в тюрьме, и о живых сновидениях

В три часа ночи меня препроводили из полиции в Павианскую тюрьму. Я вошел в камеру, где уже было человек пять или шесть арестантов. Мне дали короткий соломенный тюфяк без подушки и одеяла, причем надзиратель сказал, что завтра принесет одеяло, и ушел. Я лег на эту постель не раздеваясь, тщательно укрылся плащом и тотчас же заснул. Во сне мне показалось, что я вижу свет как бы надо мной и слышу голос, говорящий мне: «Ты выдал себя». Тут я проснулся. Вскоре начало светать, один из заключенных встал, умылся и, посмеиваясь, принялся вязать чулок. Потом и остальные поднялись поодиночке, стали расхаживать по камере и обращались ко мне с вопросами, как будто с целью узнать, за что я арестован. Но у меня совсем не было охоты разговаривать, и, чтобы отвязаться от их любопытства, я встал, умылся, оправил свой мешок, набитый соломой, и снова лег, сделав вид, что хочу спать. Заметив, что я озяб, кто-то из арестантов набросил на меня свое верхнее платье и сказал: «Возьми, бедняга, укройся, если тебе холодно». Между тем наступило время раздачи хлеба; отворив окошечко над дверью, надзиратель спросил: «Сколько вас?» – на что ему отвечали: «Нас теперь шестеро, одного привели сегодня ночью». После этого мне дали хлеба, как и всем остальным. Так как я еще не совсем оправился после болезни, то подумал, что не стану есть этого хлеба – черного и сухого; но у меня проснулся аппетит, и я начал есть. Немного погодя пришел надзиратель с каким-то господином – позже я узнал, что это был директор тюрьмы, который сказал, что переведет меня в другую камеру. Когда я пошел за ним, он спросил, по какой причине меня арестовали, и я, не зная, зачем предлагается мне этот вопрос, отвечал, что вчера вечером уже объяснил в полиции. То г д а он, как будто желая дать мне понять, что еще не поздно отказаться от прежних показаний, заметил мне: «Но ведь говорят, что убийца был выше тебя ростом и с более густыми усами, чем у тебя». Однако я не поддался его уловке, с нетерпением повторил то же самое и вошел в другую камеру, № XI. Пятеро заключенных в ней арестантов оказались весельчаками, и я почувствовал себя несколько бодрее, заметив, что все они почти одних лет со мной. Так прошли целые сутки, а на следующий день меня потребовали к допросу, привели в какую-то комнату и посадили на заранее приготовленный складной стул. Тут мне с болью в сердце пришлось вынести новый позор,[190] когда караульный надел мне на ногу цепь, укрепленную в стене. Три или четыре минуты я оставался один в полном молчании, затем вошел судебный следователь в сопровождении секретаря, который сел за стол, а судья остался на ногах; в то же время вошли двое господ – доктора, как я узнал впоследствии, – и, опершись о стол, помещенный с правой стороны, начали пристально смотреть на меня, а вслед за ними пришел еще один господин, незнакомый мне, но, по-видимому, тоже следователь. Они начали разговаривать между собой, показывая друг другу футляр от ножа, причем господин, которого я принял за другого следователя, сказал: «Да, но он должен быть меньше ростом». Окончив разговор, все ушли бросив на меня довольно сочувственный взгляд, но вскоре вернулись опять и стали в прежнем порядке, т. е. следователи с левой стороны, а врачи – с правой. Следователь начал допрос, и я отвечал точно так же, как и в полиции, нисколько не изменяя своих показаний. После этого врачи удалились, а вслед за ними скоро ушли следователи и секретарь. Я оставался один минуты три или четыре, затем явились караульные и, освободив мне ногу из цепи, отвели меня обратно в камеру. При входе моем товарищи ожидали услышать от меня рассказ о подробностях допроса, но я не чувствовал никакого желания разговаривать и молча лег на постель: тогда они начали петь, как бы с целью отвлечь меня от мрачных мыслей. Так прошли сутки, а на следующий день меня посетил тюремный доктор, который, пощупав мне пульс, многозначительно произнес: «О, это ничего, ничего!» При других я не показал, что понимаю этот намек; поэтому доктор зашел вторично, когда со мной сделалась легкая лихорадка, и, чтобы я лучше понял его,[191] обратился ко мне с вопросом «ел ли я», на что я отвечал «да». Потом он спросил: «Много?» – и, получив ответ: «да, много», снова повторил: «О, это ничего, ничего!» Предполагая, вероятно, что я все еще недостаточно понимаю, в чем дело, доктор для моего успокоения[192] заручился еще содействием профессора Скар., который однажды в сумерки, под предлогом посещения заключенных, зашел и в нашу камеру. Через посредство сопровождавшего его надзирателя он спросил, не желает ли кто посоветоваться с доктором. При входе он и не взглянул на меня, как будто я совершенно незнаком ему. Так как желающих не оказалось, то я подошел с просьбой полечить меня от боли в горле. Осмотрев его, профессор сказал мне, очевидно, с целью не дать ничего заметить окружающим: «Ах! Да у тебя испорчен зуб!» – хотя этого совсем не было. Затем, желая еще яснее показать свое участие, он прибавил: «Ничего, ничего!» – и поспешно ушел, убежденный, что я понял его. Хоть я и раньше не особенно тревожился насчет моего положения, но теперь я стал надеяться на успех. Между тем врачи, присутствовавшие при допросе, заходили иногда, чтобы расспросить меня о разных подробностях; они, по-видимому, тоже разделяли мои надежды. В одно из посещений этих докторов я заметил, что они, вместо того чтобы войти в камеру, вызвали через надзирателя одного моего товарища по заключению и начали с ним разговаривать в коридоре. Я догадался, что речь идет обо мне: они спрашивали, как я говорю, хорошо или дурно, не путаюсь ли в словах; ответов арестанта мне не было слышно. Когда он вернулся, вызвали другого, с которым велся такой же разговор, потом позвали меня; мы ходили по коридору и разговаривали минут восемь или десять, после чего врачи ушли, а я возвратился к себе в камеру.

Так как нас осматривали каждый вечер, то после этого посещения я решил притвориться сумасшедшим, скорее по совету других, чем по собственному желанию, хорошо сознавая, что это делается для уничтожения всяких последствий. Поэтому я стал проделывать глупости во время осмотра после полуночи. При входе надзирателей я вскочил как бы вследствие неожиданности и, посмотрев на дверь, где стоял помощник смотрителя, спросил его: «Не приходил ли за мной дядя, так как я хочу бежать, и мы условились с ним, что он придет взять меня». Не ожидая такого вопроса, караульный отвечал: «Он придет завтра», но я продолжал: «Нет, мы уговорились, что сегодня». Он больше ничего не сказал, а надзиратель, у которого была свеча в руках, близко подошел ко мне, чтобы внимательнее посмотреть на меня; я взглянул на огонь, закатив глаза, как будто я еще не проснулся; потом они ушли, и наутро явились врачи-эксперты, как мне сказали про них. Надзиратель отпер камеру, и они стали ходить по коридору и задавать мне вопросы, на которые я отвечал всяким вздором, какой только мог придумать.[193] Походив некоторое время, мы зашли в комнату, где меня допрашивали, и уселись все трое; тогда врачи велели мне снова дать показания относительно совершенного мной преступления, а потом, после небольшого перерыва, спросили меня, знаю ли я господина Викарио, проф. Скаренцио и проф. Платнера. На том допросе я с помощью моих покровителей-следователей выбрал себе троих адвокатов и потому стал надеяться на полный успех.

Заметив, что товарищи мои, просыпаясь утром, тотчас же начинали рассказывать друг другу свои сны и радовались иногда, что эти сны предвещают им хороший исход дела, я сказал: «Это вздор, чтобы сны могли предсказывать какой-нибудь успех в наших делах». Тогда один из заключенных рассказал мне, что когда он раньше сидел в другой тюрьме, то увидел однажды сон и что бывший в той же тюрьме старик не только назвал этот сон хорошим, но даже на его основании предсказал заключенному скорый выход из тюрьмы и вместе с тем посоветовал ему быть осторожнее, так как он рискует снова попасть в нее. Все действительно так и случилось: на следующий день заключенный был освобожден даже без судебного разбирательства, а через 24 дня его опять арестовали. После этого я стал обращать внимание и на свои сновидения.[194] В первую же ночь я, сознавая, что сплю, увидел под моим окном сад – вдруг пошел снег, при виде которого я сказал себе: «Вот зимой не было снега, а теперь, когда уже весна близка, снег идет большими хлопьями». Наутро я рассказал свой сон товарищам, и они истолковали его в том смысле, что теперь суд рассматривает мои бумаги. Но я объяснял себе это иначе.

Следующей ночью мне приснилось то же самое: снег шел такой сильный, что ветром его заносило даже в окно, и я с кем-то разговаривал об этой новости. В другой раз я увидел, что идет дождь и, как только он перестал, пошел снег, и его нападало много. Проснувшись утром, я узнал, что действительно ночью был дождь, но я не мог этого слышать из нашей камеры. Еще мне приснилось, что я стою на берегу реки Тичино, в которой вода сильно поднялась, и я очутился на деревянном, плохо устроенном мостике через нее, держа на руках девушку с точно такими же глазами, как у дочери Ж. Она пристально смотрела мне в лицо, а я нес ее с некоторым удовольствием; перейдя мост и повернув налево, я очутился на маленькой площади, потом пошел в улицу Ровелекка, где была лавка Ж. Не найдя там никого, я направился к Боргоратто, где увидел мелочную лавку, из которой младшая Ж. вышла навстречу своей сестре. В другой раз мне приснилось, будто я хожу по огороду, совершенно запущенному; когда я спускался с какого-то холма, то увидел два срубленных под самый корень дерева, лежавшие на земле; в то же время мне показалось, что я стою рядом с моей двоюродной сестрой и подаю ей двух или трех зябликов, которых она принимает молча; тут же я увидел множество птиц, больших и маленьких, некоторые из них лежали на земле; меня в особенности поразила одна большая птица, казавшаяся совсем мертвой. Гуляя по этому огороду, я будто бы поднял одну живую птицу, не очень большую, но чрезвычайно тяжелую, и, держа ее в правой руке, левой начал гладить, причем птица стала вырываться от меня; я старался ласками удержать ее и даже положил ей в клюв свой палец, причем она осталась спокойной и кроткой, словно ангел; только все хотела улететь. Потом, обернувшись, я увидел смотревшую на меня хозяйку дома и отдал ей птицу, которую она взяла, с улыбкой взглянув на меня, после чего я ушел.

Кроме того, мне снилось, что я нахожусь в той самой комнате, куда меня привели после выхода из сиротского дома. Я стоял, прислонившись к моей постели, поддерживая голову рукой, будто размышляя о чем-то, и не спускал глаз со входной двери; через некоторое время из комнаты слева вышла женщина, державшая в руках суконный халат, и предложила мне взять его, чтобы нарядиться в костюм сумасшедшего; при этом я хотел закричать, но не мог, а она продолжала настаивать; я же, делая тщетные усилия вскрикнуть, догадался тогда, что сплю, и мне сделалось страшно от мысли – уж не отнялся ли у меня язык. Наконец я проснулся и так громко закричал: «Нет!», что товарищи подбежали ко мне, спрашивая, что случилось, и я окончательно проснулся.

В другой раз мне приснилось, что я иду рядом с каким-то человеком, который несет гроб на плечах, и мы разговариваем довольно мирно. Переходя площадь госпиталя, мы повернули к дверям моей квартиры, где слева было окно в погреб, но без решетки; тогда спутник мой вдвинул гроб в это окно таким образом, что только один конец его виднелся в отверстии; затем мы расстались: я вернулся по прежней дороге, а он пошел по той улице, что была напротив дверей.

Вначале мне жилось не особенно худо, как вдруг из моей камеры взяли одного заключенного и заменили другим. Мне с первого взгляда показалось, что это должен быть мой враг, что и подтвердилось потом. Так как я имел обыкновение обмениваться несколькими словами с нашим смотрителем и его помощником во время их посещений, то вновь прибывший, заметив это, сказал мне: «Значит, дела идут недурно», как бы желая намекнуть, что я буду освобожден. Но я не обратил внимания на такое его преимущество,[195] что ему очень не понравилось, и он стал пугать меня тем, что я нахожусь во власти итальянцев, говоря мне: «Попался наконец и ты в руки твоих палачей!» – «Почему же они палачи! – возразил я. – Разве у нас нет правосудия?» – «Правосудия! – вскричал он, смеясь. – Вот если бы пришли к нам австрийцы, тогда бы у нас было правосудие!» – «Что же, разве в Австрии преступников не наказывают в соответствии со степенью их виновности?» – спросил я. «Хоть и наказывают, да не так скоро, как здесь, где осуждают людей без достаточных улик!» – отвечал он. При этом я подумал про себя: «А вы, верно, мастера скрывать свои мошеннические проделки».[196] Другой заключенный, родом из Павии, тоже прибавил: «Да, да, итальянцы – такая сволочь, что осуждают даже без улик». Потом принялся рассказывать свое прошлое, сколько раз он был осужден и, присоединившись к моему первому собеседнику, вместе с ним стал хвалить Австрию. Разговор их окончился пожеланием, чтобы австрийцы снова пришли к нам.

В эти дни даже в тюрьме распространился слух о том, что начались военные действия. Потому-то заключенные и волновались так, рассчитывая, что когда австрийцы снова завладеют страной, то сейчас же отворят все двери тюрьмы. Я возразил на это: «А в случае, если победа останется на стороне итальянской армии, разве вы не надеетесь получить снисхождение!» «Как же, дожидайся снисхождения от итальянцев! – отвечали мне товарищи, – теперь, когда ты попался к ним в лапы, ты сам увидишь, что тебе не выбраться отсюда». «Да, да, это правда!» – сказал я и таким образом положил конец этому неприятному разговору, не желая нажить себе врагов и в тюрьме.

Между тем, чтобы сократить время своего заключения, я стал делать по ночам еще большие сумасбродства в надежде на прекращение таким способом моих мучений. У меня при этом было только одно желание – увидеть докторов, так как никто больше ко мне не приходил, а я чувствовал потребность поговорить с рассудительными людьми. По временам стал навещать меня профессор Л. и своим доверительным обращением очень успокаивал меня, но по окончании его визита мучения мои опять возобновлялись.

Примерно тогда же я убедился, что и директор тюрьмы, посещавший нас, старался всячески ободрить меня. Войдя в камеру, он обращался ко мне с расспросами насчет моего притворного сумасшествия, делал вид, что верит мне, и уходил, радуясь за меня. Но однажды ночью я до такой степени неистовствовал, что караульный с досады начал даже грозить мне; тогда пришел профессор Л. и, отведя меня в сторону, посоветовал мне не делать сумасбродств и не стараться разбить себе голову, обещая и без того освободить меня.

Впрочем, я уже не сомневался в этом: но мне так надоедали товарищи и те заключенные, с которыми приходилось встречаться на дворе во время прогулок, что с целью добиться их молчания я мешал им спать, поднимая ужасный крик после ночного обхода; таким образом я будил их, и они потом долго не могли уснуть снова. Тем не менее дни свои я проводил довольно печально: главным образом тяжело мне было оттого, что раньше я всегда с ужасом думал о тюрьме и теперь никак не мог избежать подобного бедствия. Эти мысли приводили меня в такое бешенство и до того отуманивали мою голову, что я в самом деле готов был помешаться,[197] если бы меня не поддерживало воспоминание о моих покровителях. К тому же я почти каждую ночь видел сны, и мне доставляло удовольствие разбирать их, причем мне всегда казалось, что они предвещают мое скорое освобождение.

Наконец, вопрос о моей болезни должен был решиться; профессора-эксперты собрались все трое и стали испытывать мою силу, конечно, с целью найти в этом доказательства моей мнимой болезни. Суд, состоящий из «итальянской сволочи», как выражались мои товарищи по заключению, распорядился приготовить экипаж, и в самый день Троицы двое каких-то господ, показавшихся мне чиновниками, потребовали меня через надзирателя. Тотчас же была отперта камера, и я последовал за надзирателем. Меня посадили в экипаж и привезли в больницу для умалишенных; тут спутники мои, раскланявшись, уехали, а я остался здесь, где мне лучше, нежели в тюрьме.

(В Павианском доме умалишенных, 22 ноября 1866 г.)

Данный текст является ознакомительным фрагментом.