Антонина
Антонина
«Не входить». «Реанимация» — в любой приличной больнице есть такое отделение. Святая святых. Место, где пытаются задержать человека на этом свете. Иногда — получается, а иногда — не очень. То есть не получается. Почему не входить? Чтоб не мешались, не морочили голову идиотскими советами, не разносили инфекцию на своих сапожищах и одеждах, на немытых волосах. Но главное — чтоб не падали в обморок при виде беспомощных людей, опутанных проводами и трубками, хрипящих, стонущих, борющихся за жизнь. Ведь среди них, вон там, за стеклянной перегородкой второй слева, тот самый или, что еще тяжелее, та самая, из-за которой ты приперся, проник, «просочился» в этот жуткий, всегда освещенный мертвенным светом зал.
Ну и, конечно, не слушали то, что им слышать абсолютно ни к чему. Хлопающие вздохи дыхательных аппаратов, тиканье мониторов, душераздирающие крики: «Танька, подруга, ты куда мой лоток со шприцами подевала? Поставь, где взяла! И не имей привычки цапать!»…
Там персонал особый. Энергичный, беспокойный и малосентиментальный. Привыкли к стрессам: то давление падает, то рвота кровью, а то и вообще сердце остановилось к чертовой матери. Извините за выражение. Но ведь так и есть! Только вроде наладили — человек свободно задышал, кривульки на мониторе нормализовались, можно отойти чайку попить с коллегами, и вдруг — раз! Остановка сердца, будь она неладна! Надо бегом нестись, электроды волочить, подключать, отключать, капельницы заменять. В общем, аврал. Как на корабле во время шторма. Боцман орет, матросы суетятся. Капитан мужественно грызет потухшую трубку. Морской волк.
С некоторыми поправками здесь то же самое. Наша Антонина-реаниматолог, конечно, не волк. Зато была четко волчица. Оскалит зубы, отбросит сигаретку, вцепится в помирающего пациента и, глядишь, вернет его из небытия.
Он уже там, светящийся тоннель видел, несся по нему как бы к Богу, а она его бац — и обратно возвернула. «Не знаю, нужно ли это? Не уверена. Может, ему там гораздо лучше будет? Но у меня работа такая. Вот я ее и исполняю», — задумчиво говорила Антонина, сбрасывая пепел на чайное блюдце. Она много курила. Голос поэтому хрипловатый, прокуренный. Но лицо милое. Простое русское лицо. Привлекательное. Фигура замечательная. Держала форму. У нее и дочка была взрослая, и куча мужей побывала (они у нее всегда моложе были. Гораздо). А она все равно в молодежной форме. Кроме того, за словом в карман не лезла.
Как-то раз оживляла одного временно усопшего адмирала. Не старый еще, боевой, но сердечко в подводных походах поизношено. Вот он однажды под капельницами и «дал дуба». Сердце замерцало, затрепетало, задергалось и, зараза, остановилось. Антонина, к счастью, была рядом. Ругнулась непечатно и полезла оживлять его. В прямом смысле полезла. Села на него верхом и давай непрямой массаж сердца делать. Пока дефибриллятор принесут.
Но вместо этого устройства прибыл сам директор института, знаменитый нейрохирург и весьма неординарный человек. Академик. Постоял, понаблюдал за ее действиями. Она уже подышала «рот в рот» и «рот в нос» (небольшое удовольствие) и снова подпрыгивала на больном, толкая энергично грудную клетку. Директор постоял, покачался с пятки на носок, засунув руки за пояс хирургического халата, привычная позиция. И спросил серьезно, но с сомнением в голосе: «Что, Тонька, надеешься, адмирал тебя вые. т?» — «А вдруг, — отвечает растрепавшаяся и потная Антонина, продолжая на нем подпрыгивать, — моряки они такие, заеб…ие. Я знаю». — «Ну-ну, старайся, авось получится», — сказал директор и важно удалился, так и не вынимая рук из-за пояска халата. Получилось, однако. Запустила она его «движок». Человек еще пожил. Когда выписывался — шел своими ногами.
У Антонины с директором были свои отношения. Она его несколько раз вытаскивала с того света.
После сокрушительных инфарктов — этого бича всех активных хирургов. Опасная специальность. Слишком большое нервное напряжение. Сердце не выдерживает. Во-первых, нагрузка на сам «мотор», а во-вторых, на то, что в нем хранится. Есть мнение, что душа, Она ведь живая и тоже не выдерживает. Бред какой-то, но так говорят и верят в это. Я тоже, кстати, склоняюсь к этой ненаучной гипотезе.
Квартира директора была в институтском доме, то есть рядом, даже выход в общий двор. Прошел тридцать шагов, и ты уже дома. Но наш академик был трудоголиком и все свои сердечные атаки схватывал на работе. Домой не доносил. Как почувствует характерную боль за грудиной, бросит пару таблеток нитроглицерина под язык, пососет, подумает и жмет на кнопку вызова. Под столом. Как в сберкассе, если ее собираются ограбить.
Только вместо охраны вбегает кто-нибудь из реаниматологов: или Виталик Саладыгин (странная фамилия), или наша Антонина. Всплеснет по-бабьи руками: «Опять!» И давай шуровать. Кислородный баллон прикатит, масочку, закись азота (чтобы болевой приступ снять), инъекции туда-сюда вкатит. И глядишь — отпустило, глаза просветлели, муть из них исчезла, пересохшие губы зашевелились, водичку запросил. Антонина все устроит, попоит, вызовет нужных помощников. Быстро, умело, толково, без лишних «мерехлюндий». Хороший врач, по призванию. Своей уверенностью успокоит любого человека, а этому цены нет. И шутку понимала с лета.
«Я у тебя как за пазухой», — говорил просветлевший директор. «Эх, — отвечала Антонина, — не бывали вы за моей пазухой. Там еще лучше». И смеялись оба.
Насчет ее пазухи ходили разные слухи. Весьма романтичные. Однажды в середине рабочего дня она устроилась «отдохнуть» в кабинете заведующего отделением. Тот был где-то в командировке, и помещение пропадало зря. К ней прилепился молодой симпатичный ординатор. Он приехал откуда-то из Сибири набираться хирургического опыта и столичных знаний.
Вот он с Антониной и набирался. Но забыл запереть дверь.
В самый сокровенный момент дверь распахнулась, и вошла одна гранд-дама. Зина. «Гранд» — это только ростом. Но не умом. Зато была еще и членом партийного бюро. Бессменным. Зачем-то ее всегда переизбирали. Черт его знает (извините) зачем! Она обязательно выступала на всех собраниях, волнуясь и покрываясь багровыми красными пятнами. Несла абсолютную чепуху. Когда-то она служила военным врачом, носила черную косу вокруг головы и на фото была привлекательной. Но личная жизнь не сложилась, она ударилась в партийное строительство — надо же заниматься чем-то серьезным и полезным. Кроме медицины.
Так вот она и вошла в тот славный чертог, как бы нарушив романтическое свидание. Но оно не нарушилось. В ответ на возмущенный, даже ошеломленный возглас: «Что это значит?» Антонина выглянула из-под сибиряка и хриплым от страсти голосом сообщила: «У меня обеденный перерыв, я тут е…сь и прошу закрыть за собой дверь». Мужик захрюкал, затрясся, застонал неизвестно из-за чего, но головы не повернул, не хотел расшифроваться. Дама поглядела на всю эту картину, на его могучие ягодицы, позавидовала и выскочила как ошпаренная.
Помчалась в партийное бюро жаловаться. Но секретарь, ее подружка, только гораздо умнее, выслушала, тонко улыбаясь анемичными губками, потрясла седой челкой и сказала:
— Угомонись, Зина, над тобой все смеяться будут. А ты член партбюро, лицо, облеченное высоким партийным доверием! Значит, над кем будут смеяться? Вот то-то же. А в реанимации надо усилить политико-воспитательную работу. Может, тебя туда послать?
— Только не туда! — завопила с ужасом дама. — Лучше Саладыкина, он там и так работает.
Саладыкин, крепкий мордовский мужичок с фельдфебельскими складками на щеках, сидел в уголочке партбюро и делал вид, что читает брошюру «Материалы икс, икс, три палки съезда партии». Он так всегда называл римские цифры. Читать он не любил и, по-моему, не умел. Родился в семье лагерного врача (а какие еще врачи в Мордовии?) и впитал с молоком матери, вернее, с молоками отца гигантский интерес к женским задницам. Желательно тоже гигантским. Когда он встречал в коридоре нашу «кадриху» с привлекательными габаритами (у нее грудь, талия и зад составляли неразделимое целое), то сразу пристраивался следом и шел совсем не туда, куда ему надо было идти. В его голубых глазах светился восторг и уважение. Кстати, он был прекрасным анестезиологом, наркоз давал виртуозно, осечек почти не имел, но когда что-то не ладилось и больной шел в штопор, горестно говорил: «Имеем большие трудности». Хороший был мужик.
Он с интересом выслушал взволнованный рассказ гранд-дамы, гыкнул, углубил в улыбке носогубные складки и охотно отправился проводить политико-воспитательную работу. Ему не терпелось выяснить все подробности. От него мы их потом и узнали. Славное было время! Партийное.
Партийное-то партийное, но очень непростое. Однажды приключилась такая история. Это была середина семидесятых. К нам поступил некий пациент с тяжелой черепно-мозговой травмой. Его жестоко избили бутылкой с кефиром. Прямо на лестничной площадке перед дверью его квартиры. Кошмар! Голову расколотили вдребезги, чуть не убили. Спасло то, что он был изрядно выпивший. Алкоголь играет роль наркотизатора. Это его и спасло.
Я сам устроил этого человека к нам в институт. Позвонила моя сестра, соединила со своей подругой, известной переводчицей с болгарского, и та слезно попросила перевести ее друга из Боткинской к нам. Человек она была сверхделикатный, по пустякам бы просить не стала, и я активно включился в процесс перевода. Позвонил в Боткинскую, в реанимацию.
Лечащий врач измученным усталым голосом (работа там адская) сказал, что если хотите забрать, то пожалуйста, но поскорее, а то вот-вот помрет. Очень плох. На вопрос, транспортабелен ли, получил ответ: «Терять нечего, на реанимобиле выдержит, да и ехать близко, десять минут».
Я пошел к главному врачу, фамилия больного никому не знакома, мало ли травматиков, которым по башке звезданули. Перевели, трахеостому сделали, аппаратом провентилировали. Антонина с ним повозилась изрядно. Он и оклемался. Дня через три вышел из комы. Глазами лупает, что-то сказать пытается. Белобрысенький, ногти обкусаны, щетина пегая. Антонина ему что-то в вену капает, то одно, то другое. Щетину побрила электробритвой, обихаживает. Хороший доктор своего больного пестует как родственника. Но через несколько дней вдруг сама приходит ко мне:
— А вы его откуда знаете?
— Да ниоткуда. Знакомые попросили. А что?
— Какая-то вокруг пациента возня. Неизвестные люди на меня выходят, звонят, расспрашивают. Я, конечно, в несознанку. А тут по «Голосам» («Голос Америки», Би-би-си, «Немецкая волна») стали про него вещать. Он, оказывается, переводчик с немецкого (может, поэтому белобрысый?). Рильке переводил (А кто это такой, не знаете?), теперь Белля переводит. Вот писатель Белль и поднял кипеж. Мужик еще и диссидентствовал, чего-то подписывал, выступал. В общем, выражал несогласие. Вот его и огрели. Ну, мне-то что? Мое дело лечить да на ноги ставить, а там уже пусть разбираются сами. Нам, татарам, все равно.
Прошло еще несколько дней, я зашел в реанимацию. Белобрысый улыбается, что-то бормочет, ногти отросли, щетины нет, лежит гладкий, перспективный. Я порадовался. На другой день я туда опять попал на обход. Смотрю, а его кровать пустая, аккуратно заправлена. Спрашиваю:
— Антонина, а где переводчик наш?
— Не наш, а ваш. Умер ночью.
— Как это?
— Так это. Я после дежурства, ухожу домой. Устала как собака. Чао!
Не хотела говорить и глаза прятала. На нее это не похоже. Несколько дней не появлялась. Отгулы были за переработку. В этом горячем цеху всегда перерабатывают. Потом вышла, но со мной не общалась. Переводчика похоронили, панихида была, народу набралось много, милиция в отдалении мелькала. Я туда не пошел. Мы к своим бывшим пациентам не ходим в финале. Не принято. Да и компания это не моя. Я — сочувствующий, не более того.
Жизнь дальше крутила свое колесо: работа, семья, дети. Изредка посиделки с друзьями на чьей-то кухне. Пытались меня расспрашивать про погибшего переводчика, но я не знал ничего нового. Поэтому интерес к этому случаю гас на корню.
А вот Антонина проявилась. Я к ней обратился с просьбой съездить посмотреть мать Александра Владимировича Меня, тогда еще не такого знаменитого священника, но человека замечательного: светлого, умного, красивого. Мы тогда только познакомились. Его мать была тяжело больна, он ее обожал и трепетно ухаживал.
Антонина как-то удивленно хмыкнула, когда я упомянул священника, и спросила: «А почему меня зовете, а не Саладыкина, вы вроде с ним общаетесь на партийном поприще?» Я объяснил, что очень доверяю ей как врачу, а с Виталиком мы общаемся сугубо формально, с некоторым эротическим уклоном.
У меня с ним конфуз даже приключился один раз. Нас направили в райком на утверждение какими-то чинами на выборах в Верховный Совет. Меня — на завагитколлективом, а его — завагитпунктом. Или наоборот. Забыл. В райком народу набилось тьма-тьмущая. Со всех предприятий. Вызывают по алфавиту. Наша буква «н» — нейрохирургия, где-то в середине списка, ждать долго. Мы пристроились в уголке и стали мирно беседовать.
Про погоду, про футбол, потом он перешел на любимую тему «женщины и особенности их строения» и так увлекся, что мы прослушали, когда подошла наша буква. К тому времени, когда он закончил рассказ о том, как он несколько раз (?) терял невинность, а я утер слезы смеха, зал опустел. Выяснилось, что мы опоздали. Нас не утвердили. Были большие неприятности. Мы не могли разумно объяснить свое опоздание и тему так отвлекшей нас беседы.
Так что сотрудничать с ним на медицинском поприще я остерегался. Антонина посмеялась, и мы поехали. Случай оказался крайне тяжелым, предсмертным. Антонина подтвердила мою мысль о кишечном кровотечении в результате цирроза печени (старый гепатит, еще в военные годы). Объяснила отцу Александру, что нужно уповать только на Бога, он согласно кивнул головой, и мы уехали. По дороге она еще раз сказала, что старушка не жилец, а сын ее, конечно, супер, она такого никогда не встречала, весь светится. И перекрестилась. Да, когда мы уходили, она ему руку поцеловала, а он ее благословил.
И вдруг под влиянием минуты и доверия ко мне она рассказала о том странном случае с переводчиком-вольнолюбцем. Вернее, о его странной смерти. Оказывается, поздно вечером, во время ее дежурства в отделении появились два молодых и очень серьезных человека. Они были в халатах и шапочках. Правда, шапочки были какие-то мятые и надеты косо. Видно, что они их раньше никогда не надевали. Их привел в реанимацию старший дежурный по институту, неопределенно помахал Антонине рукой и быстренько смылся.
Они строго спросили Тоню, в каком отсеке лежит «имярек». И не менее строго, даже с несколько скучающей интонацией посоветовали ей сходить в ординаторскую. Попить чайку с коллегами, посудачить о чем-то своем, девичьем. Сказано это было так уверенно и настойчиво, хотя и с определенной долей ерничества, что Антонина неожиданно для себя послушалась и пошла куда велели.
Там никого, кстати, не было. Она тяпнула большую мензурку спирта, закусила мятной жвачкой, выплюнула, матюгнулась и стала заполнять истории болезни. Буквально через десять минут заглянули смятые шапочки, одобрительно кивнули головами и исчезли навсегда. Она еще посидела, ощущая тревогу и переваривая спиртягу. Даже вспомнила его формулу — СН3СН2ОН. Удивилась ее логичности и пошла к пациентам. Настала ночь, больные дремали, стонали в забытьи, хрипели. Все как обычно. Белобрысый как будто тоже спал. Тоня успокоилась. Но на рассвете он умер. Внезапно. Сестра даже не успела ее позвать. Сказала, что перестал дышать. Остановилось сердце. Бросилась реанимировать, но поняла, что бесполезно, и отпустила его с богом. Я больше ни о чем не стал расспрашивать. Чего ее тревожить?
С этого времени я стал ей доверять еще больше. Честная потому что.
Однажды попросил ее поехать со мной к одной пожилой женщине с непонятным диагнозом. Она была матерью моего приятеля-художника. Он иллюстрировал детские книжки: «Гуси-лебеди» и другие сказки. Он казался мне человеком свободным, раскованным, хотя и довольно богемным. Жена его была тоже художницей, очень талантливой. И вот они «намылились» за кордон.
С маленьким сыном. Совсем, с концами. Надоела им советская власть, да и просто хотелось повидать мир. Уфицци, Лувр, Прадо — они же художники.
Но вот богема богемой — Фред Астор, чечетка на столе (он обожал чечетку, в ней был для него особый шик), а мать оставить не мог. Совесть не позволяла. Молодец! Тем более он был единственный сын.
Она была безропотной простой русской женщиной. Очень славной.
И вдруг она заболевает. Температура под сорок, бредит, упало давление. Диагноз непонятен. Грипп? Нет ни кашля, ни насморка. Инсульт? Ноги-руки шевелятся, глотание нормальное, речь — тоже, слова в бреду произносит, вспоминает какую-то речку и лужок.
Сын считал, что это про свою родину, он уже когда-то слышал этот текст. Жаропонижающие — аспирин, парацетамол — не помогают нисколько. Я привез Антонину в помощь. Она покрутила пациентку, повертела, пожала своими плечами: «Непонятное кино». Велела кислородный баллон прикатить, чтобы подышать качественным воздухом. Прикатили, подышали. Никакого результата. Решили подождать до утра. Разъехались. Сын остался дежурить. А ночью она умерла. Сгорела. Что это было? «Чего тут непонятного, — резюмировала Антонина, — освободила она сына, отпустила с Богом. Видно, хорошая была женщина. Любила его. Не хотела ему кислород перекрывать. Я уже встречала такие случаи». Тонкое, однако, наблюдение.
Антонина вообще была очень чутким человеком. А почему была? Она и сейчас есть где-то. Просто я давно ее не встречал. Наверняка движемся параллельными курсами. Мы же доктора. Оба.